Наверно, он не был бы председателем, если бы не умел заглядывать далеко. Но я не хотел думать о смерти. Тот, кого одолевали мрачные предчувствия, дрался с оглядкой. А если начинаешь беречь себя в бою, наверняка схлопочешь пулю. Все это были фронтовые истины, привезенные мною в Глухары в готовом виде, проверенные опытом тысяч людей.
– Я подумаю, - пообещал я. - Но помирать не буду.
– Дай бог.
...Вот уж никогда не думал о детях. Не находил в себе отцовских чувств. Ну что приятного в пеленках и воплях? Лысые они почему-то, младенцы, глаза бессмысленные, брови поросячьи, и вечно они то слюну пускают, то мочатся с идиотски серьезным видом, вылупив очи. И почему этим добром так восхищаются женщины? Но если бы у нас с Антониной... Честное слово, эта мысль была мне приятна. Я бы, пожалуй, их нянчил. Я бы с ними возился. Наверно, о детях начинаешь думать по-настоящему, только когда полюбишь их будущую мать. Еще одно открытие, сделанное мной за последние дни в Глухарах. Сколько открытий! Жить стоило, факт.
Уходя, я чувствовал на своей спине настойчивый взгляд председателя. По-моему, он все еще примерял к будущему мысль о внуке. То есть о моем сыне, который мог остаться сиротой.
7
За годы войны в Глухарах научились быстро, не по-деревенски, а по-военному, по-фронтовому, хоронить убитых, без псалтырников с ночным бдением и вообще без долгих обрядов. То бомбежка, то полицаи с обыском, то продовольственные реквизиции в пользу доблестных германских войск... Теперь вот, когда все должно успокоиться, бандеры под боком. Кто знает, когда они снова нагрянут, чего доброго, и не успеешь с похоронами.
Конечно же, конечно, Серафима и все прочие знающие глухарские бабки проследили, чтобы все было справлено хоть и скоренько, но по чину, по обычаю, заведенному испокон веку в наших краях, чтобы в гробах просверлили оконца для вылета души, чтоб положили каждому из умерших по глечику - ведь оба как-никак были гончары, и по медному грошику-место на том свете откупить, и чтоб окурили гробы травами, освященными на Ивана Купалу, и чтоб солому, оставшуюся после мытья покойных, сожгли на перекрестке, где Мишкольский тракт вливается в Глухары, а воду слили в яр под Панским пепелищем, в место, куда никто не ходит, и чтоб посыпали хаты овсом и ячменем в знак того, что не переведется хлеб в домах, оставленных кормильцами... И много других обязательных дел успели справить глухарчане над своими погибшими, чтоб не обижались те на родных и земляков.
После полудня на Гавриловом холме были вырыты две могилки. Под дождем Лебедка и Цветок, колхозный мерин, совсем почти не ходячий, скрюченный ревматизмом и годный, наверно, только на похороны, потащили по усаженной вербами дороге две телеги с наспех сколоченными из грубых досок-самопилок гробами. Лошадей вели старые братья Голенухи, и вели, как у нас положено, не за поводья, а за расшитые рушники.
Следом за телегами потянулись глухарчане - кто рогожкой накрылся, кто немецким шелестящим маскхалатом, а кто так, в чем пришлось, в шинели или ватнике, всепогодной нашей одежде. Я держался сзади. Не хотелось мне со своим пулеметом мешать процессии. Рядом с Антониной, взяв ее под руку, шла Серафима.
Маляс, Оглядываясь на меня, шептал своей супруге:
– Слыхала? Того-сего! На гончарне два мешка денег нашли! Вот чего бандеры там копалися! Копалися, да не нашли... А Глумский откопал! Одно слово-голова{23}!
Малясиха ахала, разводила короткими ручками, толкала Маляса в бок и тоже оглядывалась, как бы требуя у меня подтверждения. Изредка мелькал в веренице намокших людей жакетик Варвары. Мы решили отпустить ее на похороны, чтобы ни у кого не возникло ненужных вопросов. Неподалеку от Варвары шел Попеленко с автоматом. Валерик, держа в руке бескозырку, шагал за телегой. Иногда он отыскивал взглядом Варвару. Смотрел на нее, прищурившись.
Так вот и везли до кладбища Кривендиху и Семеренкова, в одной процессии, рядышком; смерть как будто по-роднила их - оба и работали на одном заводике, и погибли в одно время от бандитской руки, казалось, и похоронят их вместе, но на Горбе пути их разошлись - здесь, среди крестов, обелисков и ничем не обозначенных холмиков, у глухарчан были потомственные земельные владения с незыблемыми границами, подобно приусадебным участкам. Гончар отправился к своей рано умершей Семеренчихе на западный склон холма, а Кривендиху отнесли на восточный склон.
Сойки и вороны, надсадно крича, сновали между вербами и березами. Узкая, с экономией сил вырытая могила Семеренкова напоминала окоп для круговой обороны с бруствером на обе стороны. На Гавриловом холме земля была желтопесчаная, рассыпчатая. Хоть гончары имели дело всю жизнь с глиной, но хоронили их как положено, в сухом песке. Какая могила в глине? Сырость одна.
– Не в свой час помер, - вздохнул рядом один из семидесятилетних близнюков Голенух.
А когда в свой час?.. Война приучила нас, солдат, к мысли, что естественно умирать в молодости. Когда на фронте убивало пожилого, такого, как Семеренков, мы тоже удивлялись, жалели: "Чего он попал сюда, батя, ему бы жить да жить!"
Я видел черный, козырьком нависавший надо лбом платок Антонины. Она стояла прямо, и рядом с ней Серафима казалась особенно старенькой и согнутой. Я не подходил сейчас к Антонине. Наверно, ей хотелось остаться наедине с собой, а точнее, с отцом. Они прожили вместе жизнь, все восемнадцать лет - а это уже жизнь, - и сейчас никто не должен был мешать ей.
Что я знал об их отношениях? Совсем немного. Лишь малая доля любви открылась мне, когда я услышал однажды, как гончар сказал: "Антоша", и когда я почувствовал, сколько горя и радости стояло за этим именем. И еще я видел, как Семеренков, вращая круг с тонким и легким глечиком, оборачивался к дочери, ища совета или поддержки.
Я мог лишь догадываться о том, что это значит - настоящая отцовская, дочерняя или сыновняя любовь, мог лишь прислушиваться сквозь глухоту своего детства к невнятным чужим голосам. Серафима - чудесная бабка, но так не бывает, чтобы бабка заменила отца и мать... Нет, мне лучше было не подходить сейчас к Антонине. Это был ее час, и ничей больше.
Маляс и чернолицый хмурый Крот уложили на окоп - поперек - две суковатые палки, на палки поставили гроб, подвели веревки. Бабка Серафима, выполняя веками заведенный обычай, разразилась смешанными украинскими и белорусскими голошениями: "на кого ж ты сиротинушку", да "вечный работник", да "кто ж, детухны, дом обогреет"... Много неругательных слов нашлось у Серафимы в эту минуту. И все вокруг разрыдались, запричитали, Маляс заплакал навзрыд. Старая Ермаченкова обносила всех кутьей, угощала с ложечки, раздавала поминальные коржики на меду.
Я стоял, опершись о ствол МГ. После всего, что пришлось пережить в карьере, кладбищенская церемония не могла по-настоящему тронуть меня. Слезы отпускались сухим пайком.
Антонина замерла: ни возгласа, ни движения.
– Стойте! - закричал вдруг Глумский. - Стойте! Дайте сказать!..
Он опоздал к церемонии похорон и теперь поднимался, намокший и взъерошенный, на вершину холма. Все приумолкли. Глумский, который говорил речь, причем по собственному почину, - это было в диковинку. Он даже на собрании, где его выбрали председателем, не сказал и десяти слов.
– Товарищи! - сказал Глумский, сдернув с головы мокрый картуз и скомкав его своей красной пятерней, как тряпку.
Звездочка с соседнего обелиска возвышалась над Глумским - а это был невысокий обелиск.
– Товарищи! Сегодня мы хороним еще двух наших односельчан. Еще двух, товарищи... Вы помните, до войны кладбище у нас было совсем невеликое, сидело на Гавриловом холме, как шапка, и к долу не ползло. А теперь? Сами видите!
Старушки всхлипнули, сдавленно вздохнула толпа.
Только сейчас я разглядел, что за обелиск был рядом с председателем. "Тарас Глумский" - темнела надпись на некрашеной фанерке. И цифры: "1926-1941". Больше никаких слов: ни "геройски погиб", ни "в борьбе с фашистскими захватчиками". Глумские не любили слов, они предпочитали держать их в себе.
Но сейчас председателя прорвало.
– Вот мы стоим с вами здесь - беспартийные большевики... - Он коротко, резко взглянул в мою сторону, добавил: - И комсомольцы... Партийные, лучшие наши мужики, на фронте: кто полег в чужих краях, а кто сражается, сами вы это знаете лучше меня, ваша же родня.
Единодушный вздох был ему в ответ.
– И хороним еще двух наших односельчан, которые, получается, погибли от рук фашистов. Ну да, фашисты вроде ушли, а некоторые ихние недобитки остались. Они остались, чтоб хоть на время поцарствовать в наших краях, где одни бабы да увечные или раненые по деревням, где им, здоровым да вооруженным, пока что вольготно. Но мы им, товарищи, не дадим жить вольготно, пусть у нас силенок маловато, но ихней бандитской, бандеровской власти не бывать ни на час. И они это тоже, убивцы, знают, хоронятся по лесам да кусают... И еще толкуют теперь, что они "щирые украинцы". А мы с вами кто же? Они говорят: "Мы не против мужиков и баб, а против Советской власти". А Советская власть - это мы с вами и есть. Мы с этой власти растем, как пальцы с ладони. Вот и выходит, что бандюги будут нас сничтожать, пока не забьемся за печь или в ихнюю веру не перейдем... Я вот сегодня последние слова нашего товарища Семеренкова, лучшего нашего гончара, слушал, присутствовал при последних его минутах. Это хорошая была душа - тихая и хорошая. И нестерпимо больно стало, товарищи. Думаю: хватит. Хватит, чтоб фашисты убивали хороших людей. Я не хотел говорить, вы знаете, этого дела я не люблю, да надо! Я вот говорю: которые здесь у нас есть мужики, способные стрелять - Маляс, Крот, Валерик Кривенда, моряк молодец, сам в бой рвется, хоть и временно здесь, - берите оружие, мы его вам дадим, сами знаете, этого добра хватает. И фашистских недобитков добьем. Что бы там ни случилось, драться будем! Пока нашим друзьям-родственникам трудно приходится на фронтах, мы здесь их поддержим. Не все ж одним "ястребкам" отдуваться!