Я вдруг подумал: "А ведь это Абросимой говорит. Постаревший, сгорбившийся от возраста и тяжелого труда Абросимов, пылкий, наивный составитель зажигательных планов". Или, может, говорил пятнадцатилетний Тарас Глумский?
– Мы им, товарищи, покажем, чем крепка Советская власть! - сказал председатель и поднял в воздух кулак, как гигантская свекла прикрепленный к длинной костлявой руке. - Я сам, видите, оружие взял при своих годах и "белом билете". И ничего. А сейчас, товарищи, салют нашим односельчанам, погибшим от рук фашистов!
Он снял с плеча карабин, и Попеленко с готовностью поднял свой автомат высоко над головой, а я отвел рукоять, и загремело на Гавриловом холме. Вороны поднялись галдящей стаей и понеслись прочь.
Маляс, Крот и несколько кряхтящих старичков принялись, отбросив палки, опускать мокрый гроб. Антонина стояла не шелохнувшись, даже не вздрогнула при выстрелах.
Рядом со мной истошно завопил разбуженный ребенок. Это краснощекая и крепкая, как редиска, Параска Ермаченкова притащилась сюда со своим первенцем Иваном, которого недавно спасла от удушения моя Серафима. Параска уже на второй день после родов возилась в огороде, а теперь вот явилась на кладбище, не усидела. У нее был кос пуговкой, губы по-детски пухлые, ярко-алые, она, неумеха, принялась раскачивать ребенка из стороны в сторону, как будто хотела забросить на вербу.
Физиономия Ивана, красная, морщинистая, похожая на ладошку, мелькнула передо мной. Обычная младенческая физиономия. Но я взглянул на него повнимательнее. Нет, ничего был парень. Громче всех орал на похоронах.
Я обернулся к Антонине. И она почувствовала мой взгляд, подняла глаза. Посмотрела пристально, как будто не узнавая вначале, но вот словно что-то сдвинулось п зрачках, упала шторка, и, хотя выражение лица не изменилось, она смотрела, как смотрят на своего, близкого. Нет, как бы ни разносили нас события, как бы ни было нам тяжело, каждому поодиночке - ведь свою беду в люди не отдашь, - мы оставались связанными, я понял это по ее глазам, и ничто не могло разорвать эту связь, ничто.
Орал Иван, отца не знающий, галдели вороны, рыдали бабки, а мы молча смотрели друг на друга, время вдруг остановилось. Здесь на кладбище, среди крестов и могил, мы осознавали нашу пожизненную связанность, и я вспомнил глухое бормотание Глумского и с яростью, с болью подумал: "Выживу! Ни в чем не отступлю и выживу. Не оставлю ее. Я хочу нянчить наших детей. Ни от чего не хочу отказываться, что положено человеку в жизни".
Глухарчане, возвращаясь с кладбища, растянулись длинной цепочкой. Сейчас эта цепочка приближалась к озимому клину, ярко зеленеющему под дождем. Левее дороги стежка, ведущая к роднику, просекала озимь.
– Решил всех вооружить? - спросил я, нагнувшись к Глумскому. - Думаешь, Маляс нас усилит?
Председатель ответил не сразу. Сначала посмотрел по сторонам. Сказал тихо:
– Есть у меня соображение. Нам ведь надо подловить Горелого в любом случае...
– А каком это "любом"?
– Даже если ты не приведешь из Ожина помощь. С бандитами все равно кончать надо.
– Председатель! - не выдержал я. - Перестань подписывать мне похоронки! Мне эта идея не нравится.
– И мне не нравится, - сказал Глумский спокойно. - Чтобы ты наверняка доскакал куда надо, я тебе Справного даю. Эх, задуй тебя ветер!
– Справного?
Если бы Глумский пообещал вручить мне заправленный бронетранспортер, я бы удивился не больше. Справный! Председатель на него надышаться не мог, не давал никому приблизиться к своему сокровищу. Покупал для него овес по бешеной цене и платил, распродавая в районе своих кур или масло: ведь колхозная касса частенько пустовала.
Справный! Королевский жеребец с горностаевой полосой вдоль храпа! Слава Глухаров и гордость.
Я с изумлением посмотрел на председателя. Смятый картуз сидел на нем залихватски, набекрень.
– Ты не оговорился? - спросил я. - "Ястребков" много, а Справный на всю округу один.
– Я еще не такой старый - заговариваться, - буркнул Глумский. - Что сказал, то сказал. Справный вынесет. Он через любую беду перескочит.
8
Поминки справляли сначала у Кривендихи, но не во дворе, где еще стояли столы и лавки, напоминавшие о вчерашней гулянке, а в хате, которая без хозяйки казалась пустой и огромной. Поминки были короткими. Глумский ввиду неясного положения просил всех поскорее разойтись по домам. Да и с чего было засиживаться? Кусок никому не шел в горло. Помолчали, поели кутьи, поставили чарку под образа в покуте. Теперь можно было быстро перейти к Семеренковым. Чтоб все было честь по чести, чтоб все было соблюдено, чтоб не жаловались погибшие и не являлись в страшных снах... А как им не явиться в снах близким?
У калитки ко мне подошел Валерик, тронул за плечо. Глаза его были заплаканы. За плечо он забросил немецкий автомат, не новый, конечно, но тщательно очищенный от ржавчины, смазанный автомат - подарок Глумского. Глухары при желании могли бы вооружить целую роту.
– Это правда? - спросил Валерик шепотом.
– Что правда?
– Что мне Глумский сказал...
Мы стояли неподалеку от поленницы, той самой... Когда это было? Неужели только вчера? По поленьям, по бересте, по сучкам стекали светлые капли. Лицо у Валерика хранило следы вчерашнего происшествия. Бескозырка прикрывала опухшее ухо. Но это был мой верный союзник и друг.
– Глумский если говорит, то только правду, - сказал я. - А ты о чем все-таки?
– Про Варвару, - прошептал он, оглянувшись.
Я смотрел, как уходит к дому Антонина. Одна. Она шла прямо, как всегда, словно держа на плече воображаемое коромысло. Я знал - на людях она ничем не выдаст своих переживаний. Но что будет с ней, когда она войдет в хату?
– Пристрелить ее мало! - выдохнул Валерик.
К счастью, следом за Антониной помчалась понятливая Серафима. Она клонилась набок, держа в одной руке макитру с коливом, завернутую в черную хустку.
– Один уже хотел пристрелить, - сказал я безжалостно.
– Эх! - Моряк посмотрел на меня с укором. - Ведь я думал, это у нас получается серьезно.
За Серафимой к хате Семеренкова потянулись и остальные глухарчане. Теперь я мог быть спокоен. Антонина не останется одна.
– А Нонна?
– Не Нонна - Виктория! - поправил он меня.
– Хорошо, Виктория. Воевать-то будешь?
– Буду! - крикнул Валерик со злостью. - Только поскорее бы! Мне завтра в обратный путь. Успеем?
– Успеем! Вместе и пойдем в Ожин. По дороге навоюемся.
– Вот и хорошо, - вздохнул он. - Эх... Некультурно вышло! Ты сорганизуй это дело побыстрее, мне на флот опаздывать нельзя... А если мне оверкиль выйдет, сообщи туда... прямо на имя командующего, так и так, чтобы не думали плохого... Эх, маманя, ехал погостить, попал на поминки!.. И еще Варвара эта.
– Забудь ты про Варвару!
– Тебе-то хорошо, - сказал Валерик.- У тебя все в порядке.
Антонина стояла в темных сенях, прижавшись лбом и ладонями к внутренней, продырявленной пулями двери, Поминки кончились. Все разошлись.
Я осторожно взял ее за плечи, повернул к себе. В полусумраке я близко видел ее блестящие глаза. Они спрашивали. Каждый кристаллик расширенных глубоких зрачков спрашивал: за что?
За что?
Она спрашивала у меня как у более сильного, как у старшего. Что я мог ответить? Десятки народов на земле были втянуты в эту долгую войну. И нам досталось больше всех, на нас всей тяжестью обрушился фашизм. Но и у нас горе распределялось неравномерно. Кого-то оно выбирало постоянной мишенью. Било сплеча, до полного сиротства, а то и вовсе снимало под корень.
Я взял ее за плечи и, пригнувшись, уперся лбом в ее лоб. Мы стояли так, и я чувствовал, как ее отчаяние, ее страшная, замкнутая в себе тоска, ее боль, готовая здесь, в пустой хате, разрастись еще сильнее и стиснуть горло, перехватить легкое шелестящее дыхание, убить его, как слабого ребенка, постепенно стихают, смягчаются, словно мое тело принимало их на себя, как электрический разряд. Мне было легче справиться с этим, ведь я был опытнее и старше. Каждый из нас, повоевавших, был намного старше тех, кто оставался в тылу.
Мы стояли так, и я чувствовал, что эта переливающаяся ко мне боль, странная неподвижная ласка сближают нас еще больше, чем радость прикосновений, которую мы открыли для себя ночью. В этой уплотненной войной жизни все отмерялось нам щедрой дозой, радость и горе, не приходилось ни от чего отказываться.
Не знаю, сколько бы мы так простояли, если бы не Серафима. Она вдруг закашляла за моей спиной, зачертыхалась и зашаркала ногами:
– Вот грязь! Подохнуть можно с такого дождя. А ты чего уставился, бандитская рожа? У, кобель.
Последнее относилось к Буркану. Он стучал хвостом по стоякам двери, как будто барабанную дробь отбивал. И было от чего. В одной руке Серафима держала пузатый глечик с молоком, а в другой - кошелку с хлебом и кол-басой.