В душе моей, воскресшему теплу.
Во мне есть ты.
И я покорно счастлив,
Земную ощущая доброту".
РАЗБОЕВ Сергей.
— Я хочу остаться с тобой, — чуть слышно доносилось из уст Дины.
Рус, все еще по простому, не вникая в подтекст сказанного, по-соседски спокойно отреагировал.
— Это не нужно, Дина. Дальше мы справимся сами. Сен уже окреп. Твердо ходит.
Дина с резко вспыхнувшей болью в глазах прямо посмотрела на далекого для нее сейчас монаха.
А ты зачем пойдешь? Индусы сами знают, куда вести твоего товарища.
— Дина, это мой брат: по духу, по жизни. Я ведь тоже монах.
— Ты, монах? — с отчаянным неверием в голосе молвила девушка. — Какой ты монах? Ты никогда не молишься. Да и Сен китаец. А ты?
— Я с двух лет воспитывался в монастыре. И то, что я оказался в Америке, это и есть мои монашеские превратности судьбы.
Дина всплеснула руками, отгоняя от себя сказанное.
— А я все думала, почему ты не такой, как все: нелюдимый, угрюмый, замкнутый. Все сам себе что-то на уме. Только дети и могут тебя понимать.
Рус вспомнил приют, забыто улыбнулся.
— А я и есть еще самый настоящий ребенок. Но, если меня дети понимают, почему я угрюмый?
— Если б ты видел себя со стороны?
Сожаление в словах было столь искренне, что Рус автоматически кивнул.
— Может быть.
— А почему ты сразу соглашаешься? Тебе, что, это приятно?
Рус отвлеченно пожал плечами.
— Мне все равно. Мне не жить среди людей.
— Почему не жить? — снова с болью в голосе вспыхнула Дина. — Зачем же тогда жить?
— Вот я и начал сомневаться в верности бытия, — негромко прошептал Рус, думая о чем-то очень далеком и глядя куда-то в только ему известную даль.
— Ты, наверное, заболел?
Рус махнул рукой.
— Дина, ты опоздаешь на самолет. Вот билеты, деньги. Передай всем в приюте привет. Пацанам особенно.
— Никуда я не поеду! — истерично взвизгнула девушка. — Сам вези деньги и передавай приветы!
— Дина, — чисто по-деревенски, не понимая, в чем, однако, дело, продолжал по-отечески увещевать монах, — наверное, ты заболела. Если боишься на самолете, возьмем билет на корабль. Будет у тебя сопровождающий.
Девушка беззвучно заплакала. Ее крупные слезы обильно катились по щекам, плечи надрывисто вздрагивали и неподдельное горькое рыдание далеким, родным теплом чувствительно коснулось скрытых глубин души монаха. То, что никогда до этого не посещало его на протяжении всех прошедших дней.
Рус, виновато поглядывал на плачущую Дину, не понимал себя: ее милое, по-детски наивное и искреннее личико сильно бороздило глубокие тайники его души, и перед глазами вставала яркая картина первых проблесков детской памяти. Он вспомнил себя, тянущим мать за руку: ее предсмертный, запоминающийся в желании жить, образ. Ее слезы. Это все очень давнее, забытое и родное таким мощным ностальгическим чувством охватило его, что он не смог стоять. Присел, на первую попавшуюся подставку. Обреченный на долгое одиночество, он не умел думать о себе, о своем прошлом и будущем, готовый принять смерть от первого, рокового случая. Жизнь шла по странному подлому накату, направление которого объяснить было невозможно. Душой болея за каждого обиженного и униженного, опасался к ним приблизиться в душевном сострадании.
Семейность, родственность была только монашеской: аскетическая простота с такой же аскетической жесткостью. И вот сейчас, неумело поглядывая на Дину и не зная, что ей сказать, ощущал, что что-то горячее начинает жечь внутри, болезненно ломать годами затвердевшую структуру миропонимания и мироощущения. Это новое, материнское от нахлынувшей памяти жаркой всеохватывающей волной наполнило его и уже не покидало. И вся эта детская глубинная нежность, липко коснувшаяся его, сдерживалась суровой действительностью и опасностью бытия.
Дина вдруг перестала плакать. Не поднимая больших глаз, с состраданием объясняла Русу:
— Ты переродился. Из человека превратился в бродячую гиену. Жадную до смерти. Твоя жестокость, хоть и объясняется защитой, но она создала из тебя нечеловека. Ты убийца: самый натуральный. Ты уже не можешь и не хочешь понимать людей. У тебя, как у вида, сохранилась только общая жалость к человечеству. Но на самого человека тебе наплевать. Ты робот, кукла, киллер. Ты становишься опасен для людей. Тебе необходима семья, жена, чтобы ты очеловечился. Иначе тебя ждет смерть, как у брошенной подворотней собаки. Дина замолчала, но слезы продолжали литься по ее горячим щекам.
Рус никак не ожидал услышать из уст четырнадцатилетней девушки такие глубинные измышления. Он признавал правоту ее слов, но они как бы к нему не относились и он в оправдание ничего сказать не мог.
Услышанное все же заставляло задуматься по-новому, иначе оценить прожитое и проделанное. Ему, как тогда, в двухлетнем возрасте, хотелось спросить о вспыхнувшем и оставшемся тлеющей спичкой в памяти.
Те, кто убил его мать и отца, в какой степени они были человеки? Но знал: и Дина не ответит, и он долго будет мучиться вопросом, который бередит умы мудрецов. Жесткая действительность не признает мудрости, тем более милосердия. Это можно понять, но невозможно объяснить.
— Дина, — заговорил Рус, не зная, как он продолжит свою мысль, но говорил то, что выходило спонтанно из его души, — ты напоминаешь мне мою мать, которую я сейчас вспомнил умирающей. И этим ты очень близка мне. Я бы хотел, что бы ты была рядом, но я не имею права распоряжаться чужой судьбой, подставлять под опасность лишения жизни.
А мне для удовлетворения внутреннего состояния вполне хватает, что я смог помочь брату по несчастью, что смогу помочь тебе, чтобы ты была дома и была там счастлива. Мне моя жизнь менее всего доставляет полноту существования. Я уже не жду чего-то большего. Давно готов к смерти. И меня не волнует, как меня пристрелят. Свое полезное в жизни, что смог, я сделал. Мое место в горах. Меня еще, наверное, ждет на крутых склонах вечный Гу-ру. Если я дойду туда, то может быть найду свое философское успокоение. Ты права: наверное я уже не могу называться человеком. Слишком много крови на моей тропе. Но убивать каждый раз, даже за правое дело, мне становится труднее. Мне надо уйти туда, где я не опасен. Это горы. Это мои духовные отцы. Это вечный Гу-ру.
— Что ты говоришь? — снова с надрывом запричитала девушка. — Что ты наговариваешь на себя. Ты еще не растерял свой разум. Ты должен жить среди людей.
— Мне это не дано. Как не дано было с первых дней осознанья своего видеть родных, видеть людей, у которых счастье — это семья, дети, родные. Страницы моей жизни никчемно запачканы кровью других судеб. И все тепло моего существа, наверное, осталось там, с матерью. Я во многом не понимаю себя, того, что делаю. Я даже не знаю, что смогу сказать настоятелю о своих последних годах в Америке. Если я для этого рожден, то ошибка Всевышнего, что он сохранил мне жизнь тогда, когда я мог без страданий умереть рядом с родителями. Люди, противоборствуя друг с другом, отстаивают какие-то свои интересы. Я же никаких интересов не имею в жизни, а стреляю по ним, как запрограммированный.
Зачем это? Если я уйду от людей, прекратятся эти никому не нужные интриги, стрельба, убийства, горе. Я давно не смотрел спокойно на звезды. Забыл, как они мигают.
Рус надолго замолчал.
Дина повернулась к нему.
— Почему ты думаешь, что я буду тебе мешать? Я тоже люблю на звезды смотреть.
— Звезды разговаривают только наедине, — вспоминая свое, что-то очень далекое, совсем тихо ответил Рус.
— Видишь, ты можешь быть человеком. Я не буду тебе мешать, — еще тише проговорила девушка.
Монах снова пришел в себя, посмотрел на Дину.
Я для тебя сухое дерево. Тебе нужен человек, с которым ты будешь иметь счастье человеческого бытия: семью, детей.
— А я хочу быть только с тобой. У меня свое понятие счастья.
— Это временный, детский каприз, — как-то даже жестко для себя ответил Рус.
— Тебе нужны не звезды, а дети. В них глубина и широта всей Вселенной.
— Это не для меня.
Дина снова закрыла лицо руками, тихо заплакала.
— Это неестественно. А я знаю, как найти монастырь, — вдруг с детским вызовом воскликнула девушка.
— А кто мог тебе сказать?
— Не скажу.
— Если это Сен, то по его байкам ты можешь забрести куда-нибудь в Таиланд. Он всегда был интересным сказочником для нас.
— Не может Сен обманывать. Он раненый.
— Он не раненый. Он при смерти был. Бредил, а ты слушала.
— Сам ты раненый и бредишь. Монах. Горы. Нет в тебе тепла. От этого ты…
Дина, потупившись, замолчала.
— Дина, — Рус, стараясь не выводить ее из себя, мягко посмотрел на нее, — ты тоже какая-то не такая стала. Раньше из тебя слова нельзя вытянуть. Тихая была, незаметная. Я о тебе в приюте узнал только через неделю.