— Что ты там нашел забавного? — спросил он.
— Стоило ли отдавать приказ о разрушении церкви на холме Губернатора, если нам предстояло узнать такие вещи, — ответил Эстебан, к которому вот уже несколько дней как вернулось хорошее расположение духа, свойственное его соотечественникам.
Очутившись среди привычной природы, вдыхая знакомые запахи моря, лакомясь любимыми плодами, любуясь тропическими деревьями, юноша постепенно вновь становился самим собой.
— По-моему, все это правильно, — сказал Виктор, уклоняясь от прямого ответа. — Такой человек, как Он, не может ошибаться. Если уж Он посчитал нужным поступить так, значит, это надо было сделать.
— А теперь его за это восхваляют, исполняя в его честь «Те Deum», «Laude», «Magnificat»[220], — заметил Эстебан.
— Ну что ж, он вполне заслужил, чтобы его боготворили, — отрезал Виктор.
— Вот только я никак не пойму разницу между Иеговой, Великим зодчим и Верховным существом, — настаивал Эстебан.
И молодой человек напомнил комиссару, что тот в прошлом гордился своим неверием и саркастически отзывался о «ритуальных маскарадах» масонов. Однако Виктор не слушал его.
— В ваших ложах было слишком много от иудейства. Что же касается католического бога, чьим именем монахи благословляли самые мрачные деяния инквизиции и тиранов, то нет ничего общего между ним и Верховным существом, бесконечным и вечным, которое надо почитать разумно и достойно, как и подобает свободным людям. Мы обращаемся не к богу Торквемады, а к богу философов.
Эстебан пришел в замешательство, наблюдая невероятное раболепие этого человека с сильным и независимым умом, но до такой степени поглощенного политикой, что он отказывался критически рассматривать происходящие события, не желал видеть самые явные противоречия; Юг был фанатически — да, именно фанатически — предан человеку, который облек его властью.
— А что, если завтра вновь откроют церкви, перестанут именовать епископов двуногими чудищами в митрах и на парижских улицах опять появятся процессии с изображениями святых и богородицы? — спросил юноша.
— Я скажу, что, без сомнения, имелись веские доводы так поступить.
— Но ты… Сам-то ты веришь в бога? — выкрикнул Эстебан, рассчитывая смутить этим вопросом Виктора.
— Это касается меня одного и не может поколебать мою преданность революции, — ответил Юг.
— Для тебя революция непогрешима?
— Революция… — медленно начал Виктор, устремив взгляд на гавань, где поднимали накренившуюся набок «Фетиду». — Революция наполнила смыслом мое существование. Мне отведена определенная роль в великих деяниях нашей эпохи. И я постараюсь свершить все, на что способен.
Наступила пауза, и теперь стали отчетливо слышны громкие возгласы моряков, которые дружно тянули канат.
— И ты введешь здесь культ Верховного существа? — спросил Эстебан, которому всякая попытка возродить религию казалась немыслимым отступничеством.
— Нет, — ответил, немного поколебавшись, комиссар Конвента. — Ведь еще не закончили разрушать церковь на холме Губернатора. Поэтому такой шаг был бы несвоевременным. Торопиться не следует. Если я сейчас заговорю о Верховном существе, местные жители вновь будут представлять его распятым на кресте, в терновом венце и с отверстой раной в боку, а это ни к чему хорошему не приведет. Ведь мы не на Марсовом поле, мы совсем в других широтах.
Эстебан испытал некоторое злорадство, услышав из уст Виктора Юга слова, которые мог бы произнести, скажем, Мартинес де Бальестерос. Между тем многие испанцы подверглись там преследованиям и были даже гильотинированы только потому, что утверждали: нельзя в странах, где сильны давние традиции, применять методы, предлагаемые Парижем. «Не следует приходить в Испанию с проповедью безбожия», — предупреждали они. По их мнению, какая-нибудь мадемуазель Обри, наряженная богиней Разума, не могла бы выставлять в кафедральном соборе Сарагосы на всеобщее обозрение свою красивую грудь, как это было в соборе Парижской богоматери (кстати сказать, вскоре после того собор в столице Франции был пущен с торгов, но никто не решился приобрести в личное пользование это готическое здание, монументальное, но малогостеприимное)…
— Какие неслыханные противоречия! — пробормотал Эстебан. — Нет, не о такой революции я мечтал.
— А зачем было мечтать о том, чего не существует? — спросил Виктор. — И потом, все это пустые слова. Англичане еще в Бас-Тере, только это одно должно нас сейчас заботить. — И он резко прибавил: — О революции не рассуждают, ее делают.
— Подумать только, — заметил Эстебан. — Ведь алтарь на холме Губернатора уцелел бы, если б почта из Парижа прибыла к нам немного раньше. Задуй над Атлантикой попутный ветер, и господь бог остался бы в своем доме. От какой малости зависит порою ход событий!
— Ступай и займись делом, — сказал Юг, опуская тяжелую руку на плечо юноши и подталкивая его к выходу.
Дверь кабинета захлопнулась с таким стуком, что певунья-служанка, до блеска полировавшая перила лестницы, спросила с ехидным смешком:
— Monsieur Victor fâchė?[221]
И Эстебан прошел через столовую, провожаемый хихиканьем и перешептыванием служанок.
Печатный станок Лёйе работал безостановочно; типографы печатали воззвания, обращенные к французским земледельцам с соседних островов: комиссар обещал поселенцам должности и земли, если они признают власть революционного правительства. Листовки делали свое дело, и ряды сторонников Республики росли, но проходила неделя за неделей, а французские войска все еще не решались переправиться через Ривьер-Сале. До конца сентября положение оставалось неизменным; но тут комиссар Конвента узнал, что желтая лихорадка опустошает ряды английских войск и что генерал Грей, опасаясь циклонов, которые в эту пору года обрушиваются на Наветренные острова, увел большую часть своей эскадры в Фор-Руайяль на острове Мартиника, так как в этой гавани легче укрыться от урагана. Долго думали, как лучше воспользоваться этим обстоятельством. Наконец было решено разделить французские войска на три колонны под командованием де Лессега, Пеларди и Будэ; колонны эти попытаются одновременно с трех сторон проникнуть в область Бас-Тер. Были конфискованы все челноки, лодки, даже каюки и пироги индейцев, и однажды ночью наступление началось. Два дня спустя французы уже были хозяевами городов Ламантен и Пти-Бур. А на заре 6 октября началась осада укрепленного лагеря в Бервиле… В Пуэнт-а-Питре все жили в тревожном ожидании. Некоторые полагали, что осада затянется надолго, так как у англичан было достаточно времени, чтобы хорошо укрепить свои позиции. Другие утверждали, что генерал Грэм обескуражен, видя, как быстро упрочилось республиканское правительство в Гранд-Тере: жители города, казалось, насмехались над ядрами, которые в бессильной ярости посылали в их сторону батареи, расположенные на холме Савон… В эти дни Эстебан часто виделся с Ансом, стражем гильотины и палачом, который устроил у себя в доме своего рода кунсткамеру: мулат собирал морские веера, обломки минералов, чучела луна-рыб, корни, напоминавшие своею формой животных, и ярко-красные морские раковины. Нередко они вдвоем отдыхали в красивой бухте Гозье, любуясь расположенным там островком, который сверкал под лучами солнца, словно сердце из халцедона. Зарыв в песок несколько бутылок вина, чтобы они немного охладились, Анс доставал из футляра свою старенькую скрипку и, повернувшись спиной к морю, исполнял прелестную пастораль Филидора, обогащая ее собственными вариациями. Он был незаменимый спутник для прогулок, всегда готовый прийти в восторг при виде куска серы необычной формы, редкостной бабочки или попадавшегося на пути незнакомого цветка. В полдень 6 октября Анс получил приказ погрузить гильотину на повозку и немедленно отправиться в сторону Бервиля. Крепость была занята французами. Виктор Юг, не приступая к атаке, предложил генералу Грэму сложить оружие не позднее чем через четыре часа. И когда по истечении этого срока комиссар Конвента вступил в укрепленный лагерь, где в беспорядке валялись различные предметы, брошенные при поспешном отступлении, он обнаружил там тысячу двести английских солдат, не знавших ни слова по-английски: уходя, генерал Грэм взял с собой только два десятка колонистов, сражавшихся за дело монархии, — тех, кто был ему хорошо знаком; остальных же бросил на произвол судьбы. Подавленные чудовищным вероломством человека, который ими командовал, французы, перешедшие под британские знамена, держались маленькими группами и даже не успели переодеться в штатское.
— Это нечто немыслимое, — заявил Анс перед отъездом, делая неопределенный жест в сторону повозки, на которой стояла грозная машина, укрытая брезентом.