Люди ехали на заработки, на лечение, к родне, переезжали с места на место. И удивительно, как только об этом узнавала мама и как она всякий раз ориентировалась? Сама она уезжала из дома только однажды, в сорок третьем году, в Ростов, когда отец лежал в госпитале. А передачи ее куда только не добирались, и как-то раз, когда я был с геологами в Карелии, мне пришлось просить у начальника «козлик», чтобы по маминой телеграмме успеть к поезду за две с половиной сотни километров... Станция была-крошечная, поезд стоял всего полминуты, и мне почти на ходу сунули в руки похрустывающий целлофановый пакет, в котором оказалась запеченная в тесте курица.
С продуктами у нас в экспедиции вышла заминка, почти две недели все сидели на тухлой рыбе да на мерзлой картошке, и вечером, когда я пытался угостить ребят, никто к моей курице не притронулся. Мне было девятнадцать, многого я еще не понимал, обиделся, и тогда наш суровый начальник вдруг улыбнулся, махнул рукой и послал «козлик» к продавщице на дом, а сам стал разламывать сытно пахнувший каравай и разделывать курицу и все раскладывать на равные части. На его столе, на котором перед этим всегда лежала полевая сумка да образцы пород, появилось двадцать крошечных горбушек пшеничного хлеба с ломтиком куриного мяса сверху — мы потом их разыгрывали, строжайше соблюдая неписаный ритуал честной дележки...
Теперь я задумываюсь: куда только не ехали наши станичники и где только не заставали меня мамины передачи! Я ничего не получил от нее лишь в Австралии, да и то небось только потому, что полетел туда слишком неожиданно и пробыл там очень недолго...
Весна в тот год стояла в Новокузнецке затяжная, в конце апреля еще не истаяли последние островки графитно-черного снега, лежали неотличимые от асфальта, тоже ноздреватого от истыканной каблуками жирной слякоти. Хорошего дождя пока не случалось, вся комбинатовская копоть, за долгую зиму осевшая на дома да на улицы, еще оставалась в городе, и вид у него был самый безрадостный: ни травинки тебе, ни зелени на неотмытых деревьях, ни солнышка — только низкие глухие дымы над отпотевшими каменными домами.
И все же что-то неуловимо весеннее, что-то майское проглядывало сквозь серый и мокрый облик города — может быть, виделось оно в заметно попестревшей толпе, может, угадывалось в лицах, а может быть, в нас самих возникло предчувствием завтрашнего праздника...
Мы с другом уже бездельничали, неторопливо прогуливались по проспекту Металлургов, и руки у каждого были за спиной — у меня там берет висел на кончиках пальцев, а он придерживал шляпу. Мы то разговаривали, а то шли молча, слегка поднимая голову, щурились иногда на размытое хмарью белесое пятно, ждали, пока солнышко пробьет наконец дым да туман над широкой котловиной, в которой раскинулся город, посмеивались иногда, кивали знакомым, и нам было уютно и хорошо — и жить в нашем коксом пропахшем городе, и жить на земле...
Мы с ним давно понимали друга друга с полуслова, теперь я только протянул другу телеграмму, и он посмотрел на нее с видом нарочно многозначительным:
— Сало?
— Семечки, — сказал я. — А в них — яйца...
— Двести штук.
— Да, две сотни.
— А на базар ты меня тоже позовешь? Постоять рядом?
— Куда я без тебя?
Время у нас еще оставалось, мы зашли в бар при новом нашем кафе-стекляшке, взяли по чашечке кофе, улыбались и неторопливо покуривали.
Друг мой был родом из Новокузнецка, учился тоже в Москве, и ему не хуже меня была знакома система этих передач из дома, но для него она закончилась вместе с возвращением в родной город, а для меня времена студенчества как бы все еще продолжались, и он не упускал случая над этим поиздеваться.
Я представил, как вытащу из вагона тяжеленную корзину, не очень, конечно, новую, аккуратно обшитую сверху белой бязью, как мы с ним развяжем наконец узелок на ручках, для крепости и для удобства обмотанных разноцветными лоскутками, как возьмемся с двух сторон и пойдем по перрону, как независимо будем поглядывать на знакомых, которые увидят нас с этой необычной в центре города ношею...
Где-нибудь в людном месте друг мой нарочно предложит отдохнуть, мы поставим корзину на толстую чугунную решетку, что тянется по проспекту вдоль газонов, оба будем слегка придерживать ее бедром и закуривать, и около нас непременно остановится кто-либо из друзей.
— Что это вы?
— Да вот, — кивнет он в мою сторону. — Специальным решением сельсовета...
И я подниму палец:
— Стансовета!
— Стансовета, да. Человеку выделили пуд старого сала... покажи выписку из постановления...
— Дома.
— Такие документы надо иметь всегда с собой.
— Зачем? Я его в рамку.
— Да, или в рамку! — подхватит друг. — А рядом дарственную казачьего схода. — И обернется к тому, кто к нам подойдет: — Ты не слышал? Земляки ему вырешили коня, но так как с поставками дело худо, пришлось свести на мясокомбинат, сюда — квитанцию, а он тут получит конской колбасой...
Знаем эти старые шутки.
Потом стояли мы на черном и безлюдном перроне.
Попробуй-ка сесть в этот поезд на юге! Но по дороге все потом сходят и сходят, на Волге, на Урале, за Омском, и к Новокузнецку почти никого не остается. Никто не толпится за спиною у проводников, лица в окнах мелькали лишь изредка, и, если бы не большой букет тюльпанов, промелькнувших за мокрым стеклом, заляпанным грязью, этот поезд был бы совсем под стать нашему хмурому и скучному сейчас городу.
Мы не подрассчитали, и нам пришлось слегка пройти вслед за составом. Из пятого вагона никто не выходил, я заговорил с проводницей, и она молча показала рукой в глубь коридора.
Открытым оставалось только одно купе — это здесь стояли на столике те самые тюльпаны, которые промелькнули за окном. Теперь я увидел, что их было много, добрая охапка, они еле помещались в новеньком цинковом ведре — розовато-сиреневые, тугие, все один к одному.
Друг против друга около столика сидели женщина и мужчина, а на полу стояли только небольшой чемодан да кожаная сумка, но вид у нее был явно не тот, не кубанский.
— Извините, это у вас передача из Армавира?
Женщина положила руку на бок цинкового ведра:
— А вот она. Забирайте.
И только тут до меня дошло, и меня разом растрогали и эти проделавшие такой длинный путь мамины цветы, и это несколько дней поившее их новенькое ведро, и оттого, что не догадался сразу, когда увидел, сделалось неловко — сало ему, видишь, тунеядцу, подавай или яйца!
И друг мой растрогался, мы оба что-то такое пытались сказать, благодарили и кланялись и оборачивались потом, когда мимо закрытых дверей остальных купе шли к выходу — я с цветами в руках впереди, он — за мной.
На перроне все останавливались и долго глядели нам вслед, а потом, когда мы уже шли по улице, друг мой как-то по-особенному засмеялся — так он смеялся, когда был чем-то смущен.
— Ты оглянись-ка!
За нами молчаливо и деловито шли несколько человек, обгоняли друг друга, о чем-то озабоченно переговаривались, на кого-то уже покрикивали, и этих скорым шагом догоняли другие люди, пристраивались позади, поглядывали на передних, вступали в разговор.
Мы остановились, и я только обеими руками придерживал у левого плеча ведро с цветами, а объяснялся мой друг:
— Мы не продаем, братцы... извините, товарищи, — не продаем!
Нас окружили плотным кольцом:
— Куда вам столько?
— А почему не продать? Ради праздничка!
Друг зачем-то стащил шляпу:
— Понимаете, это просто моему товарищу мама передала... Издалека. Поездом.
— Ну хоть парочку — мне в больницу...
— Кто последний? Сказать, чтобы больше не становились?
— И самим останется!
— День рождения у жены...
Из толпы вышел высокий мужчина, полковник милиции, — я его до сих пор хорошо почему-то помню. У него были очень густые и черные, с серебристой сединою усы и светлые, с юношеским блеском глаза. Облик его, и молодцеватый, и одновременно строгий еще долго потом казался мне для человека его несладкой профессии символическим, и все мне думалось: то ли, несмотря на молодость, полковник этот уже многое успел повидать, то ли, несмотря на годы, не собирался пока сдаваться.
— Товарищи! — он приподнял крепкую ладонь и немножко подождал тишины. — Мы ставим молодых людей в неловкое положение. Наверное, у них есть свои друзья и знакомые, которым эти цветы, вероятно, и предназначены...
— Девочка у меня...
Полковник вытянул руку, приглашая из толпы немолодую женщину с печальным лицом. И обернулся ко мне:
— Общая просьба.
Друг мой выдернул из ведра несколько тюльпанов. Женщина раскрыла кошелек, но полковник только глянул на нее, и она смутилась и опустила голову.
В толпе опять сказали:
— Так хотелось на день рождения, эх!
Седой ус полковника дрогнул в легкой усмешке:
— Может, еще одно исключение?
— Ну, если день рождения! — друг снова вытащил несколько тюльпанов.