Тётя Аня, не дожевав картофелину, вынула из кошёлки большую бутыль, на три четверти наполненную какой-то мутной жидкостью, и принялась угощать ею всех — бабку Герасимовну, тётю Марию, тётю Таню и других. Правда, многие от питья отказались. Бабка же стаканчик опрокинула, чмокнула его донышко, топнула и ещё подставила. Тётя Даша почему-то тоже не пожелала испить из бутыли. Ушла к себе и Милочку увела.
Бабка, опустошив и второй стакан, хрястнула им оземь и, с воплем сдвинув выцветший платок с седых волос на плечи, пустилась в лихой пляс, раскинув широко руки. Она топала опорками, кружилась, разинув беззубый рот в блаженной гримасе и выкрикивала:
— Их, их, их…
Ай да Герасимовна! И где она научилась такие коленца выкидывать!
Я спешно нашёл диск с «Брызгами шампанского», безумно весёлым танго, но бабка плясала под какую-то свою музыку, да ещё и частушками сыпала:
— По деревне шла и пелаДевка ждаравенная,Жадом жа угол жадела,Жаревела, бедная.Их-ха!
И на иной мотив:
— Пришла куриша в аптекуИ шкажала: «Кукареку!Дайти пудры и духовДля приманки петухов».Их-ха!
Тётя Таня, подбоченясь, присоединилась к бабке, заголосила тонко:
— Раньче были времена,А таперь маменты,Даже кошка у катаПросит илименты!
Бабку стало заметно заносить, когда я поставил «Кукарачу», — быстро же старушка выдохлась. Зато тётя Таня, а после и сестрица её, плавно и неутомимо кружились по кругу, помахивая воображаемыми платочками.
Залюбуешься, как они величественно танцевали. Я лишь успевал пластинки ставить да переворачивать. Уже и стремительную «Рио-Риту» проиграл, и очаровательную «Китайскую серенаду», и ласковые «Неаполитанские ночи», а неутомимые сёстры всё танцевали на не очень широком пространстве, ограниченном картофельными грядами. Наверное, они ещё очень долго показывали бы своё танцевальное искусство, но непонятно откуда возникла Эдка в платьице из накрахмаленной марли и в белых носочках. Волнистые, после расплёта косичек, белокурые волосы её распущены на плечи и спину, а на голове, бликуя новогодней мишурой, блестело что-то вроде картонной короны.
Тётя Аня заметила дочь, мою одногодку, и их танец прервался. Эдка шепнула что-то Коляну, и тот объявил:
— Танец «Вальс цветов». Исполняет Эдда Васильева.
Эдка передала ему свою грампластинку, и Колян, отстранив меня бесцеремонно, сам возложил её на суконку, подув предварительно, чтобы пылинки не остались. Он и ручку накрутил. Немного обиженный, я отошёл от табурета с патефоном и опустился на травку, на то место, где недавно сидела Мила.
Эдка, вытянув вперёд тощие руки, короткими перебежками семенила туда-сюда, после растопырила и стала медленно поднимать и опускать их, будто собиралась взлететь и одновременно мелко перебирала стопами, как маленькие дети, когда захотят пи-пи. Ну как тут было не рассмеяться! Я прыснул в ладони смехом, столь нелепым выглядели Эдкины движения и позы. Случайно увидел слева розовое пятно, оглянулся… Мила стояла в своей кухоньке и через раскрытое окно внимательно наблюдала, грызя свой ноготок, за танцующей Эдкой. Ей, наверное, очень хотелось оказаться на месте Васильевой — такое печальное у Милочки было лицо.
Не осмеливаясь пригласить её, я подошёл к тёте Тане, но раздумал к ней обращаться, а тронул тётю Аню за полную руку.
— Чево тебе, Егорка?
— Пусть Мила к нам идёт. Потанцует, — сказал я тихо.
Но тётя Таня услышала мою просьбу и повернула ко мне своё по-прежнему отчуждённое недоброе лицо.
— Не могёт она — беркулёз у её.
— Нет, — выпалил я, обескураженный.
Я знал, что от туберкулёза люди умирают. Дядя Ися Фридман приполз из тюрьмы с такой же болезнью. У него даже одно лёгкое там вырезали. Потому он такой кривобокий. А я и мысли допустить не мог, что подобное, страшное угрожает Миле.
— И отец иёный — беркулёзник. Потому Дарья Ликсандровна и разошлася с им, — жестоко и охотно сообщила Данилова о том, что всячески скрывали от окружающих тётя Даша и Мила. А тётя Таня вроде бы даже обрадовалась, рассказав о губительной милочкиной хвори.
«У Милы — туберкулёз? Да правда ли это? Несчастная Милочка! Вот почему она такая бледная и немощная… и на Миасс никогда не ходит купаться», — сетовал я про себя.
Беспощадное откровение тёти Тани меня оглушило, и я не хотел ему верить, а жаждал, чтобы Мила стала — обязательно! — здорова, чтобы никакие заразы не терзали её. Тем более в такой Праздник.
Я оглянулся в сторону дома, но в малковской кухоньке уже никого не увидел. Праздник… Он сразу померк, и мне стал неинтересен патефон и кипа пластинок, к которым только что испытывал неутолимое тяготение.
Наплясавшись вдосталь, Герасимовна уже плакала в широкий подол своего лоскутного сарафана, наверное по сыну Ивану.
— За грехи ево великая Бох наказал, за то, что ён энкавэдэшником штал и Богашевича шгубил в турме, — продолжала рыдать безутешно бабка. Разумеется, я ничего не понял — смысл произнесённых несчастной старухой слов дошёл до меня далеко не сразу.
Её успокаивали моя мама и тётя Мария. И это событие ещё добавило печали в так славно и светло начавшийся праздник.
А у меня кто погиб на войне? Неизвестно. Я даже родственников своих не знаю, ни маминых, ни отцовых. Кроме тёти Лизы, её родной сестры, живущей тоже на Урале, в далёком Кунгуре. По какой-то причине мама не рассказывает мне о себе, о своих родителях, о детстве своём, лишь упомянула как-то о бедствиях и голоде, которые терпела, учась в институте. Чуть не забыл — в Заречье, на берегу Миасса, в своём домишке, коротает одинокие дни отцова тётка. Славная старуха тётя Поля Ковязина. Сын её не попал на фронт. В больнице для умалишённых — бесконечно повторяет — за то, что сатирические куплеты сочинял и распевал, от голода умер в сорок третьем, о чём она и по сей день горюет и охает, постанывая, что убили его за те куплеты. Когда изредка приходит к нам в гости, то без конца говорит: убили, убили сыночка. Несчастная! Как много кругом несчастных людей! Почему? Наверное, во всём война виновата.
А ведь и у меня есть знакомый человек, которого убили фашисты. Как же это я о ней сразу не вспомнил?
Эту молодую учительницу-практикантку привела в конце сорок третьего в наш класс старая, ещё с дореволюционных времён, директриса школы Прасковья Ивановна, одетая по такому торжественному случаю в свой лучший костюм и с орденом Трудового Красного Знамени — большая редкость в то время — на лацкане жакета. Она представила нам новую «учителку».
Невысокого роста, круглолицая, с синими смешливыми глазами и певучим голосом, «учителка» нам понравилась, мне — в особенности. Не помню, чтобы она кого-нибудь из нас наказала несправедливо. Или сверх меры. Но недолго Нина Петровна занималась с нами. Месяца через три всех четверых практиканток мы на торжественной школьной линейке проводили на фронт — добровольцами. И вскоре в том же зале, на стене, я прочёл в школьном боевом листке, что «Нина Петровна Коваль[172] пала смертью храбрых в неравном бою с врагами». Это известие выбило меня из привычного весёлого состояния. И я, преодолев робость, а может и страх, пошёл в учительскую, чтобы узнать от кого-нибудь подробности гибели Нины Петровны. Не верилось в написанное, хотя в углу боевого листка была наклеена фотография, вероятно из её личного дела, несомненно, изображавшая нашу уважаемую «учителку». Далеко не всякая преподавательница удостаивалась чести стать уважаемой пацанами (девочки и мальчики тогда учились в раздельных школах).
Строгая — её все боялись — Прасковья Ивановна вышла из своей квартиры, соединённой дверью с учительской, и, вникнув в мои вопросы, подтвердила: да, девушка погибла в партизанском отряде, куда была заброшена с рацией. Подробностей директриса не знала. Я их тут же, выйдя из учительской, воссоздал: аэроплан, парашют, лес, бородатые партизаны, Нина Петровна в белом полушубке и в ушанке, с рацией за плечами, фрицы в жабьего цвета шинелях и весёлый её голос: «За Родину! Ура! Ур-ра!» — подхватили оставшиеся в живых народные мстители — первый и последний её бой. Героический!
Коваль долго не забывалась. Её образ и воссозданную картину боя не смогли стереть ни фильмы, ни повседневные бытовые впечатления.
Сейчас я о Нине Петровне вспомнил и пожаловался оказавшейся в одиночестве бабке — мне требовалось её сочувствие.
— У нас учителку фашисты убили. В партизанском отряде.
— Вешная ей памить, — откликнулась тут же бабка, уже вдоволь наплакавшись и смиренная. — Не жабывай её никоды…
И перекрестилась.
— Героев не забывают, — уверенно ответил я.