раненых. Потом долгие месяцы в госпитале, на соседних койках…
В телефонной трубке слабенький, срывающийся детский голос:
— Он молчит! Вам кого? Я слушаю…
— Пусти, Ленка. Дай сюда трубку! Алло, я у телефона, — голос уверенный, переливчатый и, наконец, третий — целая эстафета:
— Вам, наверно, Александра Александровича? Папы нет дома. Выехал в район. Это вы, Богдан Протасович? Папа скоро вернется. Непременно приходите к нам. Мы все будем очень рады!..
Все! Сколько их там всех собралось сейчас у телефона? Которая первой взяла трубку? Неужели та, что возили в колясочке?
Они не отпустили Богдана Протасовича от телефона, пока не заручились обещанием непременно приехать.
Богдан Протасович положил трубку. И хотя Сашко был поблизости, рукой подать, — Богдану Протасовичу представилось, что они не свидятся. Одолевали его порой подобные непростительные состояния.
Продолжение весьма краткого жизнеописания Татьяны Чаплыгиной
Вчера встретила инженера Петрова, друга Богдана Протасовича. Созерцал собственный проект, выставленный в клубе. Должно быть, удивительное чувство — видеть воочию творение своих рук!
Недавно Серафим Серафимович Шевров рассказывал, что Петрова «шибко прорабатывали». Петров консультировал в общественном порядке строительство образцово-показательного детдома. Серафим Серафимович выразился по этому поводу так: «Законсультировал». Рекомендовал избрать для строительства верхнюю площадку, растянул подъездные пути и тем самым удорожил строительство.
— Мы боремся за экономию, а вы дорогу вверх вытянули. Надавили своим авторитетом…
— Считаю, что один дом экономичнее, чем два! — угрюмо отбивался Петров и сослался на отметки 1822 года, когда льды из устья двинулись вверх по течению, — строитель обязан помнить, видеть и предвидеть.
Серафим Серафимович уверял, что с Петрова еще спросят, Серафим Серафимович очень любит, когда с кого-нибудь спрашивают, кого-либо прорабатывают… Шевров убежден, что это укрепляет. Однако сам он не любит укрепляться.
Итак, мне предстоит самое трудное: рапортовать грозному шефу Надежде Сергеевне о своем поступке. Она ни за что не простит самоуправства и ячества. Ну что ж, голубушка-свет Татьяна Дементьевна, пожалуйте на огонь критики и самокритики!
А все равно земля вертится и польза людям будет!
Любопытная история — вирус хлебнула запросто, а доложить шефу робею.
И еще любопытно: выполняла и публиковала самостоятельные студенческие работы, выступала с докладами и рефератами, прорабатывала моральный кодекс, но только теперь впервые реально представилась ответственность исследователя — не в декларациях, а практически, абсолютно, как служба солдата.
Мне нужна вера. Это главное.
Тогда можно жить!
Девять часов утра. Подло нервничаю, в третий раз меряю температуру — серебряная жилка застряла на 37,4.
Немного повозилась с косметикой, пудрилась, наводила красоту, чтобы скрыть разгорающуюся лихорадку. Опоздала на работу, впервые за все время. В вестибюле, как всегда, мимоходом глянула в зеркало: белый халат, белая шапочка, руки в карманы, независимый вид, аккуратно, лабораторно — стандарт, что и требовалось доказать.
Я самая младшая в семье. Мама говорила — последненькая…
А всегда хотелось быть самой первой.
Расфилософствовалась! Не глядя на ртутный столбик, знаю: перевалило на 37,5 — порог взбудораженных мыслей и чувств.
Первый час дня — по графику. А по-житейски — обеденный перерыв.
37,8.
Мобилизация или атака вируса?
Держусь крепко. Только опьянение, как после большого бокала шампанского.
Хорошо, что завтра воскресение, целые сутки внеслужебной жизни, некоторая оттяжка разговора с Кирилловой.
Работаю судорожно, но без ощутимых промахов.
Слизистая пересыхает, горло шероховатое, глаза горят, режет, словно под веками песок.
Все еще не решаюсь сказать Кирилловой…
Ночь промаялась. Десять, двенадцать. Первый час ночи, третий… Ртутный столбик продолжает ползти.
38,6 — скачок.
Неужели актин отступил?
Рассвет. Тоненькая серебряная жилочка вытянулась еще чуток, самую чуточку.
Неужели наш актин не одолеет?
Спокойствие, Татьяна. Сомнения — это измена. Пусть другие, пусть все… Но я верю. Верю, даже если…
Небо голубеет. Ртутный столбик застыл, точно гвоздем приколотили.
Голова кружится, озноб. Движенья развинтились, ступаю, словно над пропастью, проверяю каждый шаг. Тянет в землю. Ртуть на термометре приклеилась накрепко.
Солнце в окне.
Явился проведать Степан, принес первые степные цветы. Уставился на меня черными казацкими глазами, догадывается: что-то произошло… Но слишком ревнивое внимание путает его, мешает мыслить и видеть — всюду мерещится счастливый соперник:
— Расцвела! Похорошела! Весна!
Заговорили о летнем лагере, о том, что я должна спешить, помогать организовать.
А я сказала:
— Степа, надвигается буря. Я чувствую…
— И пущай. Грянет буря — и померимся мы с ней.
— У тебя все просто и определенно. Как в календаре: черное есть черное, красное — красное.
Я отказалась организовывать и хозяйничать. Поеду вместе со всеми в автобусе.
Степан ушел. Я решила еще немного отдохнуть перед поездкой, набраться силенок. Прилегла и забылась.
Бесконечная смена образов, красочных, стройных, строгих, как работы древних мастеров: интерьеры, своды, плафоны, множество незнакомых лиц — люди в ярких пурпурных одеяниях, двусветные залы, лепные арки, непрестанная смена цветов: голубой, розовый, оранжевый, сиреневый или вдруг полумрак, пронизанный мерцающими опаловыми лучами; все необычно, сказочно, невиданно.
Так всегда у меня на пороге тридцати девяти. Потом, когда лихорадка перешагнет порог, цепь красочных видений распадается, блекнет, сбивается сгустком, тускнеет; лица людей становятся сумрачными, злыми, угрожающими. Я мечусь, пытаясь противостоять злу, преодолеть сумрак.
Наверно, так буду умирать, в мучительной схватке с теменью.
Очнулась, на веках еще розовый отблеск. Солнце расплавило оконные стекла. Дышится легко. Я сильна и здорова.
Значит, отвоевали рубежи, дорогой мой учитель!
Но поднялась с постели — мгновенная реакция, слабость, тяжесть в затылке — словно другой человек…
Ввела вторую дозу актина.
Степан провожал меня до остановки.
— Степка, мальчик, поедем со мной!
— Не могу, Танюша. Лаборатория!
— Да там дежурные!
— Должен проверить дежурных.
Должен!..
Эх, Степушка, друг, почему ты не заметил, что мне трудно, что я теряю силы!
Он остался, удержала лаборатория, неожиданная соперница моя.
Но едва автобус рванулся на шоссе, Степка кинулся следом.
Итак, отправляемся на весеннюю прогулку. Ребята поют, горланят — мотора не слышно. И сквозь песню настойчиво, сурово, как чужой голос:
«Опыт всегда всеобщее…»
«Мы дети фронтовиков, а это особое детство…»
«Дерзновение и своеволие — вот в чем вопрос»…
Не имею права далее оттягивать, в лагере сообщу Кирилловой — на весеннем солнышке она, наверно, станет добрее.
Смотрю на часы-браслетку — стрелки раздвинулись координатами, отмеряя время и жизнь. А между стрелками маленькая-маленькая Танюшка Чаплыгина.
Застегнула пыльник, кутаюсь, все время холодок — трудно даже представить, что солнце теплое!
Автобус ведет новый шофер, шальной парень — полнейшая противоположность Прудникову. У него в Междуреченске знакомая девчонка, летит к ней с песней и присвистом, кепка набекрень, машину бросает так, что я прокляла и шофера, и его девчонку.
Чем ближе к лагерю, тем явственней выступает образ Кирилловой.
Никогда раньше не думала, что хороший человек может подавить так же или даже сильнее, чем