Семен вышел из подъезда, пересек улицу — и очутился у парапета набережной. Парапет был невысокий, по пояс. Он облокотился о него и стоял какое-то время, глядя на мутную серую воду, тихо хлюпающую внизу об осклизший зеленый камень. Потом достал из кармана пальто возвращенные ему Александром Сергеевичем картонные коробки с пленками и положил на парапет перед собой.
Пальцы, сколько ни тянул их к коробкам, сколько ни заставлял сделать то, что они должны были сделать, сопротивлялись, отказывались от возложенной на них работы, и тогда Семен схитрил. Он переложил коробки в другое место, поближе к краю парапета, разогнулся, постоял так, глядя на плотину, на бегущий по ней ярко-красный трамвай, на другую сторону пруда со строящимся гигантским трилистником новой гостиницы «Турист», потом снова облокотился о парапет, локоть попал на коробки, хотел соскочить с них…
«Бу-ульк, бу-ульк», — шепеляво сказала вода внизу, перекрыв на мгновение хлюпающий звук удара о гранит, и снова осталось одно хлюпанье.
Семен посмотрел на то место на парапете, где лежали коробки. Их там не было. Он посмотрел на воду внизу. Мутно-серая осенняя вода плескалась точно так же, как и минуту назад, ничего не изменилось, и все так же колыхалась на ней черная разбухшая щепка, что колыхалась и прежде.
* * *
Жене Семен сказал, что пленки с ее песнями остались в Доме народного творчества — такое это учреждение, такая у них специфика: собирать, — а если что с телевидением, если она понадобится, то найдут ее, наверное, есть же у них ее адрес…
Жена поверила. Только спрашивала после несколько раз: «А не говорили, нет, когда понадобиться-то могу? Примерно хотя б?» — потом перестала спрашивать. Семен первое время мучился содеянным, порою так подпирало — прямо признавайся ей, но все же перемог себя, скрепился, дни бежали, недели накручивались, в месяцы складывались — и стало легче.
Юные ее веселость и смешливость из жены снова мало-помалу высочились, снова она сделалась молчаливой и хмурой, — будто гнетом придавило все в доме. Но теперь Семен был виноват перед нею, и эта его вина держала его, не допускала до того, чтобы злоба, взяла в нем верх, и понемногу притерпливался к этому гнету, притерпливался жить с ним, не замечая, будто так и надо.
Жена больше не выталкивала из дому, когда ей приспичит, — не случалось такого, но накатывало на нее по-прежнему, и гитара не висела на стене без дела, он знал. Такой вот случай: вел Ваську с Иришкой из сада, подошли к квартире — из-за двери заглушенные ею гитарные переборы и заглушенный, пронзительно что-то бубнящий голос, а достал из кармана ключ, всунул в прорезь замка, открыл… — Гитара на своем месте в углу за комнатной дверью, жена на кухне, вся в делах, фартуком подвязана: «Ужинаем скоро!»
И стихи она, какие у нее появлялись новые, больше не показывала, как прежде, вовсе и тетради ее куда-то исчезли. Раньше валялись где угодно, а теперь, видимо, спрятала куда-то, изредка только вдруг попадались где-нибудь, случайно ею, видно, оставленные, попадались — и тут же опять исчезали.
Снова наступила осень, и Васька пошел в школу. На школу его втайне Семен очень надеялся. Новая как-никак пора жизни, новые хлопоты и заботы, новые огорчения и радости, — должно же это как-то встряхнуть жену.
Ее и встряхнуло. Той, какою была год назад, когда ждала ответа на свои пленки, не стала, но оживилась все-таки, улыбаться хоть начала, — не раз Семен заставал ее с этой улыбкой: когда Васька, например, сидел за столом, уроки делал. Он сидел, сопел, высовывая от напряжения язык, а она стояла где-нибудь сбоку, не видимая им, наблюдала за ним и улыбалась счастливо, ловила на себе взгляд Семена и откликалась на него этим же счастливым подмигиванием: гляди, а!.. Семен согласно и торопливо, тоже улыбаясь, тряс головой: ага-ага!
Но было так лишь до снега, а лег снег, стала зима, и жизнь соскочила с наладившихся рельсов.
Жена в тот день была в вечернюю смену. Уложил Ваську с Иришкой спать, посидел, посмотрел телевизор и пошел к перекрестку встречать ее, встретил — она отдернула руку, когда хотел было взять ее по-обычному под локоть, спросил обескураженно: «Ты чего это?» — не ответила ему, будто и не слышала.
— Я говорю, ты чего это? — повторил он со смешком, снова пытаясь взять ее под локоть, и снова она отдернула руку и ничего не ответила.
«Ну, опять эти штучки!.. — вмиг наливаясь внутри мрачностью, подумал Семен.
Так, в молчании, они дошли до самого почти дома, и вдруг жена остановилась и повернулась к нему:
— Зачем ты обманул меня? — Голос у нее был рвущийся, дребезжащий, будто рыданье рвалось из нее, а она сдерживалась.
— Как обманул? — смятенно проговорил Семен. — Когда? В чем?
— В том! Сказал, что оставили пленки. А он тебе отдал их.
Оказывается, нынче днем, когда был на работе, она съездила в этот Дом народного творчества, нашла Александра Сергеевича, разговаривала с ним, и все он ей сказал.
Семен молчал потерянно. Вот тебе на. Уж в чем, в чем был уверен, так в том, что никогда она сама не позвонит туда, не поедет…
Потом он пробормотал:
— Отдал, ага…
— И где они? — спросила жена.
— Да где… — Он не смел ей сказать, что выбросил.
— Выбросил, что ли? — как вычитала в нем жена.
И снова он не посмел сказать ей какой-нибудь неправды: что носил в кармане, что случайно где-то выложил, забыл, вернулся, а уже…
Жена закричала:
— Да они ж и хотели того! Не ясно, что ли? Того и хотели! Они хлопот себе не желают, устроились там в тепле… сидят… Я к людям с добром, а они не пускают, и ты им пособил в этом! Они ж тебе специально сказали — выброси!
Она так кричала, такой был у нее голос и такое перекореженное лицо, — Семену сделалось страшно. И ужасная, смертельная, как током пробила мысль: а ну, как рехнулась она на этих песнях? Сошла с ума. По-настоящему. Додуматься же надо, сказали ему: выброси! Да если б и сказали, он что, дурак совсем — слушаться их в таком?
— Выбросил!.. — перейдя с крика на шепот, закрыла жена глаза, стиснула зубы и мотала головой из стороны в сторону. — Выбросил!.. А я старалась. Так я старалась… душу всю надрывала! Я так никогда теперь, может, не смогу больше… Муж называется…
Семен стоял перед нею и не знал, что говорить. Еще ему стыдно было перед людьми. Хотя и немного шло народу, но все же шли — огибали их, оглядывались на них, останавливались…
Потом жена стронулась с места. И ничего уже больше не говорила, ни слова, и, когда зашли в квартиру, повалилась, не раздеваясь, в постель.
Семен просидел ночь на кухне.
«Вот же ведь, а!..- — молотом колотилось в нем одно и то же. — Вот же ведь, а!..»
Под утро он уснул за столом, положив голову на руки, и проснулся оттого, что его дергал за рукав Васька:
— Папка! В школу уже пора и на работу тебе.
Они собирались втроем — в школу, на работу, в сад, — ходили, говорили, роняли, стучали, — жена не поднялась. Лежала, отвернувшись к стене, все так же в одежде, и не шелохнулась.
— Папка! А что с мамкой? — шепотом почему-то спрашивали то Васька, то Иришка.
— Да ничего, так, спит, видишь же, — весело отвечал Семен, а сердце у самого было тяжелое, как камень.
— А в одежде почему?
— Устала очень на работе вчера, спать так хотела.
— Так спать хотела? — вопросы у Васьки с Иришкой не иссякали.
День на работе Семен не работал, а маялся. Точил дорогой вал — едва не загнал в брак: целый миллиметр лишний собрался снимать, резец уже совсем подвел, хорошо, профорг подошел с ведомостью, отвлек, стал потом смотреть заново — ничего себе впорол бы брачок! На ползарплаты.
По дороге домой он завернул в свой бывший цех. Жена ходила вдоль разметочной плиты с ведром в руке, макала в него кисть, мазала поставленные на плиту детали белой краской — чтобы потом, когда краска высохнет, размечать их.
Семен постоял, постоял, глядя на нее издалека, и пошел обратно к выходу. Ну ладно, на смену поднялась, значит, не так уж плохо.
В дверях он столкнулся со знакомым стропалем Петькой Майна-вира.
— Чего это у тебя с женой-то? — спросил Майна-вира, когда поздоровались. — Второй день как блажная какая. Чуть ее сегодня деталью не шибануло. Крановщица сигналит, я ору — стоит что глухая. И лицом черная прямо.
Семен почувствовал, как откуда-то из глубины, откуда-то из живота будто, всплывает в нем вчерашняя ужасная мысль: а не рехнулась ли…
— Да так, неприятности у нас кой-какие, — пробормотал он в ответ Майне-вире. — Так, ничего особого…
— И чего, значит, вы хотите от меня? — с раздражением спросил врач.
— Да ну чего… ну, чтобы вы посмотрели ее.
— Ну, так приводите, в чем дело, я не понимаю.
— Нет, доктор, ну вы поймите… я не хочу, чтобы она знала… не должна она знать. Да и как… ну вот как я, не представляю, к психиатру, скажу, пойдем. Не пойдет она. Вы бы разве пошли, скажем?