И спустя несколько минут снова:
— Ah! les bolcheviki, ce sont des tigres![71] Машура! Мы опоздаем!..
— Да, да, я сейчас!
— Ну, Коля! И ты же судишь, ничего не зная. А что они устроили с этими «мощами» Иоанна Тобольского?! Все это отвратительное кликушество всяких святош. Сколько мне это стоило крови!!!
— Ну, об этом не будем, — примирительно отвечает отец. — И то, как они «открывали» эти мощи, и то, как ты их «закрывал», по-моему, стоит одно другого…
Готовый разгореться спор прерывается появлением Надежды Федоровны:
— Я хочу предложить вам обоим отложить выяснение дела с «мощами», — скептически улыбаясь, говорит она. — Вы расскажите нам лучше, Володя, имеете ли Вы представление о том, как приготовляется, например, начинка для эклеров?
— Для эклеров? Ma tante[72], но откуда ж я знаю?
— А Вам это следует знать. А с чего Вы начнете, если Вам, скажем, закажут со сливками трубочки? Или песочное тесто? А сделать «Наполеон»?
Он ничего не понимал. Одного «Наполеона» — Керенского — они уже изготовили, но тесто, несомненно, было неудачным. Второй, Корнилов, тоже не получился…
— Ну конечно, ничего не понимает. А еще государственный муж. Посмотрите сюда! Это что?
— Это? Паспорт какой-то…
— Не какой-то, а Ваш. И запомните: Вы — Гавриил Федорович по фамилии Запарин. Профессия Ваша — кондитер. А если Вам кто-нибудь скажет, что Вы умерли года четыре назад, то не верьте!..
Тетушка разыскала где-то паспорт своего покойного повара, случайно у нее сохранившийся. Никаких пометок о смерти в паспорте не было. Оставалось лишь переменить фотографию и аккуратно подделать кусочек печати, на нее приходившийся.
Это было сделано быстро и чисто. Вечером того же дня тетя Дина сама отвезла беглецов на станцию… Но долго еще в ушах у всех звучали эти своеобразные интонации и возгласы: Ма-шу-ра!..
Больше я никогда уже не встречал его. Знакомые рассказывали, что когда он после «смены вех» и возвращения из эмиграции появился снова в Москве, году в 23-м, то представлял собой нечто жалкое. Властолюбие, его сгубившее, с годами превратилось в манию величия чисто клинического характера. Не знаю и судить не могу, но большое количество свидетельств об этом не оставляет сомнения в их правде. Знаю, что отец всегда внутренне относился к нему хорошо, даже в годы, когда они не встречались из-за возникшей между ними ссоры. Он ценил в своем зяте его доброту, искренность и порядочность, зная вместе с тем его наивную доверчивость и склонность преувеличивать свой ум, свои силы и способности, благодаря чему его легко было увлечь куда угодно и толкнуть на что угодно, сыграв на этих струнах. Стремление играть какую-то роль на политической арене — что-либо ниспровергать или утверждать — стало роковым в жизни этого человека. Искренне верующий человек, добродетельнейший семьянин, привязанный к жене и детям, он, из-за этих недостатков, принявших с годами маниакальный характер, превратился в морально и физически опустившегося политического бродягу, не имевшего уже никаких других интересов, кроме мечтаний о возрождении его политической карьеры в качестве наркома в Советском правительстве, мечтаний, для которых, разумеется, не было и не могло быть никаких оснований…
Случившийся вскоре после отъезда Львовых Октябрьский переворот дошел до нас как-то глухо. События этих дней, искажаемые противоречивой газетной информацией и обывательскими слухами и кривотолками, не прояснялись для нас очень долго, и возможности судить об их подлинном масштабе и значении не было…
Мадемуазель все еще оставалась в Новинках. Она часто приезжала оттуда, что-то там распродавала из упряжи и экипажей, привозила деньги, молочные продукты, получаемые от остатков нашего стада, была, как и всегда, энергична и деятельна. В свое время мы с ней часто ссорились, но теперь, когда приходилось видеть ее так редко, я по ней скучал. Кончились наши вечерние игры в «La langue rouge»[73]. Этот вырезанный из картона ярко-красный язык вешался поочередно на шею тому, кто в эти часы первым заговаривал по-русски… Не было больше вечерних чтений с Аксюшей, которой Мадемуазель, бывало, читала романы с продолжениями, печатавшиеся в «Московском листке». А я в это время, устроившись у кого-нибудь из них за спиной, читал свое.
Теперь я почти не читаю. Большинство моих любимых книг осталось в Новинках, и сколько бы я ни просил, она все забывает мне их привезти. Нет у меня больше ни «Маленького лорда Фаунтлероя», ни еще более нежно любимой мной «Леди Джен» — подарка сестры покойного Павлика Купреянова — Санечки. Нет и старинной повести «Евгений Волгин», о приключениях мальчика, похищенного цыганами. Только Евгения Тур, много раз уже перечитанная, да еще восхитившая отца повесть О. Сергиевской «Из милого далека», которую он сам несколько раз прочел вслух и мне, и всем членам семьи, включая теток… А у самих теток нет ничего для меня интересного: книги почти все немецкие, да еще полные собрания классиков, приложенные к «Ниве». Мне их читать еще рано…
Всем с каждым днем все больше не до меня. Даже тетя Дина все чаще пропускает наши уроки музыки, хотя пьеску Моцарта все же мы с ней разучили и сыграли папе в четыре руки…
И вот я сижу задумчиво на корточках возле большого книжного шкапа. Шкап здешний — марусинский, и никто не давал мне разрешения в него лазить и рыться. Да, впрочем, и не залезешь — он заперт на ключ. Вся его застекленная верхняя половина, таким образом, недоступна вдвойне. А вот нижние дверцы, хотя тоже заперты, но левая половинка не закреплена шпингалетом, и поэтому, если снизу чуть потянуть, открываются сразу две створки. Лучше, конечно, бы было спросить разрешения. Но тогда уж наверное скажут: «Там нет ничего для тебя интересного». Так уж и все они знают, что мне интересно, что нет!
Все двери открыты. Если кто-нибудь внезапно войдет, мне, конечно, влетит, но Вера с мамой к обедне уехали, Аксюша сидит у себя, тетю Дину, при желании даже, не скоро сыщешь, а папа в соседней комнате занят разговором со старшей тетушкой…
Оттуда слышно:
— Все-таки, Колечка, Вы как хотите, мне не очень ясно, почему Вы так надолго остановились на «Гамлете»? Вы и сами прекрасно пишете, а это всего-навсего перевод. И что-что, а уж «Гамлета» столько раз переводили, ставили в театрах, комментировали… Я понимаю, конечно, Вы чувствовали, что можете добавить ко всему этому что-то свое, но разве не интереснее, когда все целиком свое? И, кроме того, конечно, Шекспир — гений, но разве не далек он от всего того, чем приходится жить нам теперь?
Из раскрытых дверец нижнего отделения книжного шкапа на меня поползла груда книг. Я напрасно силюсь водворить их на место. Они лезут и лезут, будто живые, соскучившиеся от долгого лежанья взаперти. И книги какие-то странные. Читаю и ничего не могу понять из этих заголовков: «Астральная сущность человека и животного», «Спиритуалистические явления в Лионе», «Изида», «Как развить в себе способности медиума», «Ясновидение и гипноз», «Путь к познанию сокровенного», «Тайная доктрина», «Les maisons hantées de France»[74], авторы: Папюс, Элифас Леви[75], Блаватская…[76] Раскрываю одну, другую… Что-то скучное…
— Меня привлекает в Шекспире, — отвечает голос отца, — то, что я не знаю во всей мировой литературе ни одного писателя, который с ним мог бы сравниться. Величайшая умозрительная философия и глубочайший реализм, высокая нравственность и самый разнузданный порок — все соединено в нем так же неразрывно, как и в самой нашей жизни. И не только мы сейчас живем этим самым, но это никогда не может стать устарелым. А особенно «Гамлет». Это же поистине великая трагедия жизни и смерти… В свое время, еще в молодости, я перевел и издал несколько первых сцен «Гамлета», о чем сейчас весьма сожалею. Тогда я еще не знал языка да и понимал эту вещь совершенно иначе и плохо. Это было слабой, беспомощной работой. И я не стал продолжать ее. Уже будучи взрослым, я изучил английский язык, которого не знал. Изучил ради только того, чтобы иметь возможность читать Шекспира в подлиннике. Английская литература очень богата и интересна, но только Шекспир мог подвигнуть меня на это усилие… Вы, конечно, правы: о «Гамлете» писали много, о Шекспире вообще — еще больше. Кого только тут не было: и критики, и комментаторы, и переводчики, и публицисты. И все они тонули в нем, как мухи в меду. Каждый из них подмечал какую-нибудь одну сторону и на ней пытался строить свой разбор, анализ и выводы.
— А ведь Толстой не любил Шекспира, Вы об этом знаете?
— Знаю, конечно. Не любил, потому что инстинктивно пытался ему подражать в своем творчестве и не имел для этого достаточно сил. Он так же не мог объять Шекспира, как и все остальные. Да это и неудивительно. Достаточно посмотреть кругом: современные люди настолько измельчали, что многое, бывшее простым и доступным человеку прежде, представляет для них неодолимое препятствие. Реалисты тонут во всяческом мусоре, идеалисты сходят с ума, отвергая все земное. Философы теряются в бреднях, люди практические отметают все сколько-нибудь возвышенное. Современное человечество путается, бессильное связать им же самим искусственно разобщенные стороны жизни. А жизнь чудесна, как ребенок, она совмещает в себе все противоречия. Поэтому нам и говорят так часто: «Мы создадим не ту жизнь, которая была извечно разлита повсюду, а свою, лучшую, которую сами выдумаем!..» И каждый при этом тянет в свою сторону, общих тезисов и общего основания у них нет, да и быть не может. Все, что в силах произвести эти, говорящие, так это разве местную опухоль, нездоровое разрастание какой-нибудь одной ткани за счет других. Все их усилия не могут создать здорового плода, они рождают только уродов!