А сегодня почему-то все так тоскливо и горько… И холодно, и неуютно в ночной степи. Ущербная луна прячется за грязные лохмотья облаков и словно бы подглядывает оттуда, то высовываясь, то вновь скрываясь. И тогда вокруг костра такая чернота, что боязно шагнуть — как в пропасть…
Мы с Васильком идем к моей телеге, стелем себе постель из пустых мешков, мешками же и укрываемся, да еще драными своими шубенками. От мешков пахнет коноплей и пшеницей. Рядом топочут стреноженные лошади, с треском срывая зубами жесткую осеннюю траву. У костра еще какое-то время слышится разговор взрослых.
— Женишки то мои спать ушли, — жеманится Клавка Пузырева. — Вот он какой пошел, нонешний кавалер… Пойдем, Тамарка, и мы с тобой завалимся на пару… Или ты как?
Тамарка молчит. Она вообще молчит все эти дня, только хмурится и краснеет.
— Айда, Тамарка, — слышу я сквозь сон Клавкин голос уже из соседней телеги. — Айда, я тебе и местечко нагрела…
И я забываюсь в чуткой дремоте, и все кажется мне, что кто-то бубнит, разговаривает рядом.
Просыпаюсь от холода. Холод пробрал меня до костей, все тело сжалось, и кажусь сам себе легким, невесомым. Оказывается, во сне Василек перетянул все мешки на себя. Навожу порядок, делю мешки поровну и замечаю у потухающего костра две тени, Костер еле светится красными углями, еле чадит синим дымком, и от него доносится тихий говор этих двоих. И я узнаю Сеньку и Тамарку.
— Ох, и домищи там! — говорит Сенька. — Бывают десять этажей. Поглядеть, дак шапка сваливается… А сортиры прямо в избе. Туалетами зовутся.
— Ну, уж это… Как это в избе? — сомневается Тамарка. — Тут же и обедают, и… и сортир?
— Да честное слово! Суконкой буду! — горячится Сенька. — Крант отвернул — холодная вода. Другой отвернул — горячая, как из самовара. Никакой тебе заботушки!
— Ну, с водой может быть. А чтобы сортир в избе…
— Если не веришь, давай вместе съездим к брату в Омск? А работа в городу всегда найдется…
— Сказанул тоже. Ты с кем вместе думал?
— Один.
— Оно и видно… Убери руку!..
Я привалился к теплому боку Василька, маленько угрелся под мешками, и вязкая дремота стала снова засасывать меня, как теплая болотная жижа. Меня беспокоит разговор тех двоих у костра, в нем что-то тревожное, я пытаюсь понять, вникнуть в смысл, но сон накатывает, захлестывает с головой, и только глухо доносится бубнящее: бу-бу-бу, ко-ко-ко… Да это же красный петух Илюхи Огнева, первый на деревне красавец, роется в навозе, задирая голову, дергает шеей, зовет к себе своих кур и соседских: ко-ко-ко. Шея у петуха огненно-рыжая, хвост иссиня-зеленый, под сорочиное перо, крылья в темную крапинку, ноги мохнатые, как у парня-блатяка, который напускает широченные брюки на высокие голенища сапог. Словом, осанка гордая, независимая, только вот гребень малость подводит: вечно набоку, в темных пятнах-поклевах — результат частых баталий. Петух кокочет, дергает шеей, роет мохнатыми лапами навоз, а сам нетерпеливо чиркает крыльями по земле, косит закровенелым страстным глазом на курей: зазевайся только которая! Вдруг он с громким криком взлетает на наличник нашего окна, пестрит его своим пометом, известковые потеки ползут по стеклу. Из избы с мокрой тряпкой в руке выбегает бабушка Федора, машет на петуха:
— Шайтан ты мохноногий, холера тебя задави!..
И я снова просыпаюсь, высовываю из-под мешков голову. Над степью чуть брезжит рассвет, небо сизое, холодно и неуютно. Мешки словно истончились, продырявились — совсем не греют. «Бу-бу-бу», — доносится от потухшего костра. Прислушиваюсь — все те же: Сенька и Тамарка.
— …Головушка моя горькая, что же я делаю-то? — жалобно спрашивает Тамарка.
— Была бы шея, а хомут везде найдется, — говорит Сенька.
— Ну, и трепач! Тебе сбрехать — что раз плюнуть, — почему-то сердится Тамарка. — Сказанул тоже: сортир в избе! Ха-ха-ха!.. Убери руку!..
Сон проходит окончательно, в голове яснее. «Вон какие у них дела! «Убери руку!» Да что же ты его по морде-то не смажешь, что же ты сидишь, кукуешь-то до рассвета с ним… суконка?! — вспыхивает во мне мгновенная злоба. — А муж-то? Как же Гайдабура Сашка-то теперь? Ведь он же тебя, суконку… любит, наверно. Из-за тебя же он…» Я вспоминаю, как в страду Сашка привязывал себе к лобогрейке, вижу его натертые до крови обрубки ног, искаженное болью лицо. Ведь ради нее принимает он все эти муки, старается, чтобы видела она в нем не калеку, а полноценного мужика, который достоин не жалости, а любви. Так где же справедливость? Ведь когда двое идут к своей любви через такие горести и утраты, то они бывают счастливы, если им удается найти друг друга, соединиться. Об этом — все книги, которые я успел прочитать, об этом народные былины, сказы, песни. Но, оказывается, в жизни-то куда все сложнее…
Я дрожу под своими мешками. Мне стыдно пошевелиться, будто уличен я в чем-то нехорошем. Но я пересиливаю себя, поднимаюсь на колени, громко кашляю. Серая тень, пнем торчащая у потухшего костра, вздрагивает и раздваивается…
Зимой они уехали. Сенька Палкин сбежал от принудиловки сам и увез куда-то Тамарку. Больше я их не видел. Никогда!..
Глава 8
ЧУЖИЕ ЛЮДИ
1
Случилось так, что в нашей школе-десятилетке «выпал» шестой класс. Да, взял и исчез бесследно! Еще в пятом нас было семеро гавриков, все с горем пополам переползли в шестой, но к началу учебного года шестого-то класса, куда я должен был ходить, и не оказалось.
Еще зимою умер Шурик Бочарников. С войны оставался он в семье за старшего, как и я. Но мать его без конца болела, родственников у них не было, и Шурик надорвался на непосильных работах. Он и учился-то вроде понарошке: в школу являлся через день, а то и через два, забивался в уголок на заднюю парту и там дремал, уткнув лицо в ладони. Кажется, я никогда не слышал его голоса, не помню, чтобы он улыбнулся. Учителя его не тревожили, только сочувственно вздыхали. На его круглом, водянисто припухшем от голода синеватом лице было сонное равнодушие, красные щелки трахомных глаз вечно слизились, и, помню к стыду своему, вызывал он у меня не сострадание, а скорее брезгливое чувство.
Недели две его не было в школе, а потом мы узнали: умер. Случилось это в страшную пургу, попасть на кладбище в этакую погибель не было никакой возможности, и мертвый Шурик трое суток пролежал в холодном чуланчике, через стенку от больной матери и двух младших сестренок.
Когда утихла метель, тем же днем выкопали могилу и решили спешно хоронить. Мы пошли всем классом. Сделали венок из бумажных цветов, крашенных свекольным соком и отваром луковой шелухи. Народу на похоронах было мало, в холодных сенцах жались какие-то черные старухи, и, проходя, я услышал обрывок разговора:
— Трое-то суток в чулане — не шибко это баско. И крысы могли попортить…
— Дак, а в теплой-то избе и сам бы спортился…
От этих слов меня обожгло, всего передернуло: неужели это о Шурике, о моем однокашнике?!
А Шурик лежал на столе посреди избы, лицо ого обрезалось и стало красивым, будто выточенное из желтой кости. И что-то даже вроде улыбки притенялось в уголках губ, словно счастлив он был избавлением от земных мук…
Больную мать Шурика держали под руки старухи, она тоненько скулила и все порывалась припасть к сыну. Ей удалось это, она упала на Шурика, и покойник под белым покрывалом вдруг зашевелился всем телом. Мать отскочила и упала на пол, все в ужасе шарахнулись к двери, а Шурик потягивался, как во сне, и шевелил ногами.
— Да не пужайтесь! — крикнула какая-то старуха. — Оттаивать он начал, вот и зашевелился…
После Шурика выбыл и второй мой одноклассник — Володя Айзенберг. У него нашелся отец, и он уехал с матерью к себе на родину, в Ленинград. Это был курчавый, похожий на девчонку подросток, привлекательный какой-то нездешней красотой. Приехали они к нам еще во время ленинградской блокады, мать устроилась аптекаршей, и жили они в крохотной комнатушке при больнице, где размещалась и скудная аптека.
Володя из-за переездов пропустил учебный год, был старше всех нас, учился хорошо, был начитанным, вежливым с учителями, а на нас смотрел немного свысока и все время сосал какие-то разноцветные шарички, которые называл «витаминами».
Вот и остались мы к началу учебного года впятером. Но хохол из соседнего поселка Лукошино Мишка Балбас пошел работать в колхоз, у Маши Теляшовой из поселка Липокурово умерла мать, и на ее руках остались младшие братья и сестры, мой дружок Ванька-шалопут Гайдабура тоже наотрез отказался идти в школу, заявив:
— Не по плечу умственность мне… Голова болит, кровь носом шибает.
И пошел работать бычатником. Остались мы с его близнецом-братом Васильком. А кто же для нас двоих будет организовывать шестой класс? Директор школы вызвал нас к себе, посоветовал ехать в райцентр. Ближе средних школ не было. Васильку не в чем было ехать совсем, да и справку у колхозного председателя тетка Мотря выхлопотать для него не сумела. И я поехал один.