— Зачем? Я вам этого не скажу, очень уж чувства и мысли мои некрасивы — мне даже вспоминать о них стыдно… Вообще, все чувства, все мои мысли всегда были либо пошлы и глупы, либо скверны, но вчера со мною случилась странная вещь, и вдруг стало тошно смотреть на себя самого и на окружающее, — понимаете, физически тошно.
Жорж неожиданно хрустнул пальцами.
— Что же случилось с вами?
— Собственно говоря, ничего не случилось, но все это… Катюша, милая, ведь вы меня знаете как свои пять пальцев, мне не надо ломаться перед вами и что-то разыгрывать. Мне вот захотелось прийти к вам и поговорить по душе. Все равно вы уж знаете меня. Как человеку с каким-нибудь физическим недостатком легче раздеваться перед людьми, которые все равно уж об этом знают.
Он встал, постоял несколько минут, словно собираясь с духом, потом опять опустился в кресло. Екатерина Антоновна смотрела на него, улыбалась, и насмешливо спросила:
— Что это еще за новый жанр? Самоунижение?
— Не думайте, Катюша, что я опять ломаюсь, и мне, право, не до этого. Вы умная женщина, вы всегда меня понимали, ценили по заслугам, т. е. не особенно высоко, так поймите меня и теперь. Вы меня всегда насквозь видели и всегда осуждали, и не любили, а я вас всегда очень любил — даже, пожалуй, больше всех на свете.
Его голос вздрогнул и зазвенел.
— Постойте, Жорж, но вы только что мне сказали, что я вам не нравлюсь, значит, вы меня не можете любить.
— Ах, вы о «такой» любви говорите, — вдруг протянул Жорж.
Накатова даже вздрогнула, ей воспомнилась Таля. Та же фраза, сказанная тем же тоном.
— Да разве вы не знаете, что я жениться на вас хотел, чтобы иметь деньги и чтобы вот эту самую «такую» любовь на эти деньги покупать! Вот… вот вам!
Он вдруг упал головой на ручку кресла и, закрыв лицо руками,заплакал.
Накатова приподнялась с дивана.
Ей хотелось закричать от оскорбления, затопать ногами, выгнать Жоржа, так он был ей гадок в эту минуту.
— Господи, если бы вы знали, как я себе гадок и противен теперь, — заговорил он, вытирая глаза, — и так я вас люблю, Катюша. Верьте мне, что никого у меня нет ближе и дороже вас, и, если вот теперь вы меня не оттолкнете и выслушаете, вы увидите, что я говорю не пустые слова. Позвольте мне говорить, Катюша.
— Ну говорите, — с трудом пересиливая себя, сказала Накатова.
— Вы знаете, Катюша, сами, каково было мое воспитание, и знаете, каков мой характер? Я тряпка, а в доме моих родителей как-то все было устроено, чтобы я вырос таким, каков я есть. Я не виню родителей, не могу сваливать моих недостатков на воспитание. Ведь брат Степа вышел другим человеком, настоящим. Ведь ушел он от нас. Степу так ругали, осуждали, отец его знать не хотел, а он все перетерпел и пошел своей дорогой.
— А, кстати, где Степа? — неожиданно спросила Накатова.
— После отбытия наказания он уехал за границу и живет теперь в Париже — нашел занятия, работает и счастлив. А ведь мы воспитывались одинаково, даже учились в одном и том же училище. И он был прежде такой же пшют, как и я, а потом вдруг сразу изменился. Я его раз спросил, что произошло с ним, отчего он вдруг перестал быть прежним, а он мне отвечает словами Пушкина:
Он имел одно виденье,Непостижное уму.
А когда я стал приставать к нему и убеждать, что он делает глупости, что он просто дурит, он сказал: «В жизни человека бывает иногда минута, когда он почувствует и ясно увидит что-то иное, лучшее, чем окружающая его обстановка. Представь, что, блуждая по грязным улицам скверного городишка, ты вдруг увидишь великолепный храм, белый».
— С колоннадой? — вдруг вскрикнула Екатерина Антоновна.
— Что, Катюша?
— Нет, нет ничего. Рассказывайте дальше, — слегка смутилась она.
— Вот он и говорит: «Один пройдет мимо и внимания не обратит, а другой уже не захочет жить в грязном городишке и будет добиваться, чтобы хоть на ступеньке храма примоститься с надеждой, что и до дверей доберешься в конце концов».
— А отчего вы, Жорж, вдруг вспомнили об этом? — спросила Накатова, пристально вглядываясь в его лицо, теперь едва видное. Камин догорал, и только угли еще краснели, и капризные огоньки, вздрагивая, пробегали по ним.
— Вспомнил я об этом оттого, что со мной случилось то же.
— Вы тоже видели белую колоннаду? — странно равнодушно спросила она.
— Нет, конечно, никаких видений у меня не было, но была у меня встреча… очень обыкновенная, очень незначительная сама по себе и… и… вдруг стало… стало страшно. Страшно за то, что я ползу, ведомый каким-то роком, словно я не человек, а один моллюск, знаете, есть моллюски «низких глубин». Вот это чувство какого-то луча, прорвавшего мрак, я первый раз испытал в Неаполитанском городском аквариуме. Я стоял и смотрел через стекло, как эти твари «низких глубин» живут. Ползет какой-нибудь медленно, словно непроизвольно, ухватит другого, случайно подвернувшегося, и, пока отправляет его в желудок, на него самого случайно наползает третий и проглатывает тоже случайно, «по не зависящим от него самого причинам». И вдруг моя гордость возмутилась! Я не хотел, не мог перенести мысли, что я игрушка какой-то слепой силы — случая. Я разумное существо! Я хочу знать, что есть что-то и кто-то, к кому я могу обратиться и кто может мне «дать»! И этот кто-то, это что-то так огромно, так бесконечно прекрасно и светло, что быть подобным ему, хотя бы в миниатюре, удовлетворило бы самую огромную гордость. А то я — царь, я — высшее существо вдруг «случайно» падаю, идя гулять, в выгребную яму и тону в отбросах! Нет, я вижу, что, как ни величайся человек и ни называй себя сверхчеловеком и богом, ничего не поможет: упал кирпич, наехал трамвай, и от этого земного бога или сверхчеловека клякса осталась. Нет, мне этого земного сверхчеловека не надо! Я хочу свободы действия! Я хочу, хочу не слепого рока, я хочу знать, что есть сила, есть слово, что всегда придет мне на помощь, и с ними я могу изменить даже законы природы! И я призывал эту силу, хотел слиться с ней — молил ее прорвать эту черную мглу, эту «большую глубину», давящую меня.
— Ну и что же?
— Это я думал, стоя перед стеклом аквариума, пока остальная компания осматривала другие отделения. В это время я слышу голос рядом со мной, говорящий по-русски: «Хорошо, если бы вы не забыли то, о чем сейчас думали». Я обернулся. Рядом со мной стояла седая дама с худощавым господином. Фраза эта, конечно, не относилась ко мне. В это время компания моя вернулась, мы поехали на Позилипо, я напился — и все пошло по-старому. Это случилось года четыре тому назад. Спустя два года умерла мама. Я был очень огорчен. Вы, Катюша, как и все другие, не верили, что я огорчен, потому что вечером, после первой панихиды, меня видели в кабинете у «Медведя» с Mimi Dragond… Я понимаю, что на вид это было возмутительно, но, уверяю вас, я был в таком настроении, что боялся остаться один. Мне не под силу было притворяться, а вы знаете сами, как перед друзьями и знакомыми приходится притворяться… А тут я ревел сколько хотел, а Mimi плакала и рассказала мне о смерти ее pauvre mère, une charmante femme, une comtesse[6]… Конечно, она все врала, и мать ее жива и служит zouvreouse'ой[7] в «Одеоне»… Но она плакала со мной, и мне было легче, — не осмеяла моих слез, как бы сделали другие…
— Ну дальше.
— В такое состояние я пришел, потому что, стоя у гроба матери, вдруг вспомнил, как я ей вечно лгал, вечно ее обманывал, как даже иногда издевался над ней за глаза… И пришла мне мысль, что я даже не человек, а какое-то низшее животное, которое живет только инстинктами тела, с примесью глупого, пошлого тщеславия… Думая это, поднимаю глаза и вижу по ту сторону гроба мою неаполитанскую даму. Она прямо и упорно смотрит на меня — глаза у нее светлые и ясные… После панихиды меня задержали разговорами родные. Народу было много — и я так и не узнал, кто эта дама. Опять я закружился, опять все забыл, и мои эти мысли мне самому смешными казались. Но вчера я получил письмо от Степы, он ведь мне изредка пишет, и опять мне стало противно все окружающее, до такой степени противно, что я, сидя в театре на этой новой оперетке, вдруг взмолился кому-то: да неужели невозможно мне из этой жизни вылезти, неужели у меня столько друзей и приятелей, и не к кому мне обратиться в моем духовном смятении! Смотрю, а в третьем ряду сидит моя дама. Ну, на этот раз я ее не упустил, проследил, когда она вышла, и узнал, кто она такая.
— Кто же она? — нетерпеливо спросила Накатова.
— Какая-то Ксения Нестеровна Райнер, приехала она к своей дочери, г-же Полкановой. Эта Полканова была знакома с моей матерью, так что нет ничего удивительного, что г-жа Райнер пришла на панихиду.
— Да вы не влюбились ли в нее? — принужденно рассмеялась Екатерина Антоновна.
— Не надо… Не надо так говорить, Катя! — жалобно сморщился он. — Мне прямо больно говорить так об этой женщине, да и невозможно, она совсем седая.