разумнее будет с ним согласиться.
В день нашей свадьбы он провозгласил, что детей у нас будет двое, предпочтительно сыновей, мои желания были не в счет. На несчастного единственного ребенка в семье, каким был он сам, Пол не согласен, а троих обеспечивать не намерен.
И вот теперь он, как всегда, получит свое. О рождении Макса мы еще не объявляли, так что теперь сможем сразу объявить о рождении двойняшек. Правда, один – родом из леса, вдвое меньше второго и с гораздо более темной кожей. Но двойняшки так двойняшки.
Спустя несколько миль молчания я робко спросила:
– Может, назовем его Лукас?
Имя Максвелл выбрал Пол, так звали физика, которым он восхищался, и он мог хвастать этим именем в кругу коллег на математической кафедре в университете. А Лукасом звали моего отца, это имя живет в моем сердце.
Пол неодобрительно промычал, но, к моему удивлению, согласился, однако добавил:
– Но мы будем называть его Люк.
После этого он полез в бумажный пакет, лежащий между нами, достал оставшийся персик и, не отрывая глаз от дороги, с аппетитом вгрызся в ароматную мякоть.
С тех пор я всегда называла его только Лукас, а Пол, так уж вышло, почти никак его не называл.
Прогулки
Оказавшись дома, Максвелл вопил каждую ночь, не давая мне сомкнуть глаз. Я укачивала его и ходила взад-вперед по коридору, как животное, которое мечется по клетке зоопарка, а Лукас почти все время спал. Пол предпринимал вялые попытки мне помочь, но всякий раз скоро вручал Макса мне обратно, оскорбленный неукротимым нравом малыша.
В общем‐то до свадьбы я знала о Поле только то, что это темноволосый и чернобровый, ослепительно красивый студент последнего курса, пожелавший заговорить со мной, когда я стояла одна на своем первом танцевальном вечере в Университете Огайо. Его внимание ко мне несложно было принять за любовь, а самонадеянность – за ученость и воплощение всех моих студенческих чаяний. Без сомнения, его привлекло скорее мое наивное обожание, чем глупенькая первокурсница, каковой я тогда являлась. Мне следовало уйти в тот же первый вечер, когда он стал поддразнивать меня из‐за того, что я изучаю литературу и хочу когда‐нибудь стать писательницей. Но вместо этого я выпила с ним пунша, в который подмешали крепкого алкоголя, и вскоре оказалась в его объятьях. После этого я часто обнаруживала его прогуливающимся в томлении под моим общежитским окном и, подзуживаемая легкомысленными соседками по комнате и собственной ошибочной влюбленностью, забрасывала учебники и бежала к нему. Когда он сделал мне предложение, у меня закружилась голова и я приняла это за любовь. И тогда мое имя – Инга Сабрина Циммерман, в котором заключалась Германия моих родителей и которое я надеялась когда‐нибудь увидеть на книжных обложках, – превратилось в набор пресных слогов: миссис Пол Рей Тейт. Едва я оправилась от потрясения замужества, как узнала, что скоро к тому же стану матерью, – двойная отмена всех моих планов и мечтаний.
О Колорадо я никогда и не думала – для меня это был просто аккуратный квадратик на карте. Когда Пол объявил, что получил преподавательскую должность на западе страны и нам предстоит уехать из Огайо, название города – Дуранго – показалось мне таким замшелым и тоскливым, хоть вешайся.
– Но Колорадо, Пол… это ведь… – попыталась я ему возразить.
– Колорадо – это Колорадо, Инга, – перебил он меня, сверкнув глазами. – Вот что такое Колорадо. Это всего лишь место, в которое мы едем, и все.
Только тогда – слишком поздно – я осознала, что меня ждет и каким мужем и отцом будет этот человек.
Но эта история не о Поле. Она обо мне и моих мальчиках. Да, втроем мы оказались поневоле, но все‐таки нас всегда было трое. Один или другой из моих сыновей, а то и оба одновременно занимали каждое мое мгновенье. Все, что меня страшило в подмене учебы материнством, оправдалось, причем в двойном объеме.
Единственной возможностью передышки для меня стали прогулки. Жена пастора в церкви, где Пол во что бы то ни стало желал демонстрировать нас каждое воскресенье, извлекла из сарая старую детскую коляску и предложила ее мне. Коляска даровала мне куда больше спасения, чем любая церковная проповедь. Весь тот первый год ошеломляющей работы матерью моим единственным утешением было уложить малышей бок о бок – один большой сверток и один маленький – и гулять с ними по улицам Дуранго. Вокруг квартала, по всему центру, через просторный парк, вверх и вниз по холму на Седьмой улице. Лукас спал или изучал облака, и даже Макс утихал.
Лучшими днями были для меня те, когда дети позволяли мне дойти до самой реки Анимас – “реки Духов”. В отличие от знакомых мне рек Огайо, она была бурной и быстрой. Я пристраивала коляску в удобное место, доставала из сумки с подгузниками ручку и блокнот и садилась на берегу – наблюдать за тем, как белая вода плещет и перекатывает через камни. Я думала о замужестве, подгузниках, стирке и о своих потерянных возможностях. Я думала о настоящей матери Лукаса, о том, какая степень отчаяния должна была толкнуть ее на то, чтобы его оставить. Я думала о газетных заголовках в ларьках, мимо которых проезжала, о послевоенных годах, безумных и смутных, и спрашивала себя, что за мир достанется моим сыновьям. Но едва я подносила ручку к бумаге, чтобы попытаться записать свои мысли, как кто‐нибудь из малышей принимался плакать, я закрывала блокнот, вставала и шла дальше.
Руки
Лукас по‐прежнему был мельче, темнее и спокойнее Макса. И все же, когда они потихоньку начали ходить, ни у кого не возникало вопросов относительно их генетического родства. Я и сама частенько забывала о том, что Лукас – не моя плоть и кровь, пока какой‐то особый птичий крик или косой луч летнего солнца не переносил меня обратно в тот день, когда я его нашла.
В конце концов я забросила блокноты и романы, которые бессмысленно носила в сумке для подгузников, и перестала горевать по жизни, которой не сложилось. Вместо этого я предалась материнству. Нужно было выбирать: либо материнство, либо безумие.
А смирившись с материнством, я стала учиться любить своих сыновей. Макса – беспокойного, капризного, слишком похожего на своего отца, но при этом очень живого, любопытного и смешного. И Лукаса – с самого начала тихого и мудрого, будто его подарили нашей семье для уравновешивания пыла Максвелла. Не знаю, откуда Лукас брал это спокойствие, но