Воскресенье, 1 октября 1944 года Эта неделя тянулась не так долго – но все же очень медленно. Последние несколько дней дождь льет не переставая. В прошлый понедельник нас позвали на банкет: штаб партизан и русская миссия обменивались наградами. Встретились в девять вечера: столы накрыты человек на сто, никак не меньше. Меня посадили между комиссаром, не говорившим ни на одном языке, и унылым репортером – коммунистом, говорившим по-английски. Ужин – очень хороший – продолжался три часа; после ужина произносились речи, а потом показали какое-то тошнотворное театрализованное представление. Вернулись в четыре утра. Представление состояло из многоголосого хора на трех языках: русском, югославском и еще одном, отдаленно похожем на английский. А также из пропагандистской пьески, переведенной с русского, о мальчике, который получает медаль об окончании школы. А также из диалога между Гитлером и международной реакцией; в роли реакции была какая-то ведьма. И из пьесы о трусливом солдате, который становится смелым, убив немца. Мой сосед-коммунист сказал: «Вот видите, несмотря на войну, у нас есть искусство».
Понедельник, 23 октября 1944 года Вчера проснулись от авианалета: шесть или семь медленно летевших самолетов сбрасывали небольшие бомбы и обстреливали нашу деревню из пулеметов, не встречая никакого сопротивления. Рэндолф разволновался. Точно так же, сказал он, начиналась и парашютная атака на Двар [360] . Налет сам по себе представлялся столь бессмысленным, что я поверил в правоту его слов. Бомбардировкой, однако, дело и кончилось, и мы с Клиссолдом отправились посмотреть, есть ли повреждения и жертвы; оказалось – самые незначительные. Одна бомба угодила в чайную, антифашистская фреска не пострадала. В одиннадцать часов явившиеся в церковь прихожане услышали рев самолета и пулеметную очередь. Поначалу они насторожились, но священник проявил исключительное самообладание, и с той минуты, как началась служба, от алтаря никто не отвернулся ни разу. Я было подумал, что на деревню напали усташи, и, стоит только нам выйти на улицу, как мы попадем к ним в лапы; что в церкви уже орудуют кровожадные хорваты. Фредди – он понуро сидел в миссии в полном одиночестве – решил, что вот-вот начнется атака с воздуха. Я упаковал свой вещмешок, но бежать нам не пришлось. Всю вторую половину дня и весь вечер лил дождь; свет выключился; Рэндолф и Фредди лежали в постели, а я, напрягая в темноте глаза, перечитывал «В поисках Корво» [361] . Сегодня утром проснулся рано и сразу же оделся – не хотелось в случае очередного воздушного налета быть застигнутым врасплох. Но деревню заволокло густым туманом, и я пишу эти строки, вместо того чтобы сидеть наготове с вещами в гостиной, провонявшей ракией. <…> За обедом Рэндолф и Фредди расшутились – если это можно назвать шутками. Об искрометном, с выдумками диалоге, который я так люблю, об остроумных выпадах, о вышучивании избитых мыслей, об обмене цитатами и спонтанно возникающими ассоциациями они понятия не имеют. Громкий, безудержный смех вызывает у них пересказ памятных изречений их отцов или других известных людей, но даже при столь обширном репертуаре они ухитряются повторяться: не проходит одного-двух дней, а то и часов, как одни и те же родительские афоризмы всплывают вновь. Наряду с этим, они с большим увлечением цитируют избитые пассажи из Макколея, стихи Джона Бетджемена, Беллока и других классиков. Ужасно надоело рассказывать Рэндолфу одно и то же; первый раз, когда он пьян, и второй, когда протрезвел. Проходит два часа, и он, напившись, со стаканом ракии в руке, является ко мне в комнату упрекнуть меня в отсутствии дружеских чувств. Проходит еще час, и он жарит почки вместо нашей кухарки Зоры, лезет к ней целоваться, громко со вкусом чмокает ее в щечку и, если блюдо удалось, весело посвистывает. Все это, а также его американские словечки, покашливание и попукивание, не слишком украшают мой быт, особенно в дождливую пору. Еще повезло, что, в отличие от Фредди, мне не приходится ночью слушать его богатырский храп. Дочитал «В поисках Корво».
Вторник, 24 октября 1944 года Побывали с Клиссолдом у приходского священника, где встретились с монсеньором Риттигом. Небольшой, но просторный дом с типичной для пресвитерии обстановкой. В приемной отталкивающая обеденная мебель, цветные литографии на исторические темы, повсюду открытки с благочестивыми изображениями, энциклопедия. Этот дом, в отличие от домов приходских священников, – еще и музей: священник собирает камни, он их тщательно и любовно раскладывает, подписывает, проставляет на них номера. Тут и римские камни, и средневековые; нашел он их здесь же, в городе. Задал Риттигу несколько вопросов о позиции Церкви. Священники признают авторитет своих епископов на освобожденной территории? – Да, епископы ведь не делали ничего предосудительного. Сколько священников было на захваченной противником территории? Он не знает. А капелланы там были? – Да, но немного. Сколько? Не знает. И дальше в том же духе. Задал ему вопрос об обучении духовных лиц. Будет кому обучать церковным догматам? Монашеские ордена будут, как встарь, допущены к образованию? – Францисканцы вели себя плохо: подстрекали усташей. Ни один ответ не устроил меня в полной мере. И мне подумалось, что монсиньор ставит политику (или, на его языке, – патриотизм) выше религии. Потом я спросил, ходили ли на религиозную службу партизаны. Он принялся расхваливать партизан за их рассудительность, чистосердечие, отвагу. Что лучше, спросил я, быть отважным язычником или трусливым христианином? Тут он резко поменял тактику, процитировал девятую заповедь блаженства [362] , заметил, что сегодня день архангела Рафаила, и мы все должны быть, как святой Рафаил [363] . А напоследок высказал гуманную мысль: долг священника в тяжелую годину быть со своим народом; мы все, сказал он, должны верить, что зло не возобладает над добром. Ушел от него с уверенностью, что это истинный пастырь. А потом приходской священник показывал нам свои камни.
Пятница, 27 октября 1944 года
Весь день дождь. Не выходили из дому. Опять «трения» с Рэндолфом: в очередной раз посетовал, что я мог бы быть с ним повежливей. Меня этим не проймешь: он просто распущенный хам; ему доставляет удовольствие хамить тем, кто слабее него; если же он имеет дело с таким же сильным, как он, то тут же принимается скулить. Если ему все это сказать – поймет, но выводов из сказанного не сделает. Как бы там ни было, мы обречены жить вместе, и я должен держать себя в руках и признавать за ним права вышестоящего офицера, пусть он и уклоняется от своих прямых обязанностей. Во время воскресного воздушного налета он потерял лицо, и сейчас я менее всего склонен скрывать свое раздражение. Факт остается фактом: он несносен, у него отсутствует фантазия, острота ума. Он по-детски памятлив, и память заменяет ему мысль. Задачи он ставит перед собой самые незначительные, но и эти задачи неспособен решить из-за неумения владеть собой. По характеру он человек зависимый – а потому привязчивый и эмоциональный. В длительном общении он плох, но вывод напрашивается сам собой: никто, кроме него, не выбрал бы меня, и никто, кроме меня, не ужился бы с ним. В нашей с ним общей военной работе мы оба находимся на пределе – но выхода ни у него, ни у меня нет, и мы должны с этим считаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});