– Налево..
Мы пошли берегом над камышами.
– А потом что? – допытывался я через несколько минут.
– Потом? Так все и пошло… Для других несчастное число – тринадцать, а для меня сразу два – семь и восемь: восемь килограммов, «от седьмого августа», восемь лет в каменном карьере… Угнали восемнадцати лет, а пришел двадцати шести… Все науки превзошел – полный курс восьмилетки… Хочешь, покажу? – Не дожидаясь согласия, он остановился и резко повернулся ко мне. – Вот у тебя на плече ружье. Вот ты его снял и держишь в руках. Так. Правильно. Я беру тебя за плечи и поворачиваю кругом: р-раз!.. Где твой портсигар?
Я ощупал карман, а Митька выхватил уже из своею кармана… мой портсигар.
– Вот и все! – закончил он эту молниеносную операцию.
– Как же так возможно?! – воскликнул я.
– Наука и техника, – ответил он. И добавил не без гордости: – И искусство. Ты снимаешь ружье – руки заняты: считай – две точки. Я беру за плечи: считай – еще две точки. Для головы человека четыре точки хватит, через глаза достаточно. Поэтому и нельзя заметить, как мои пальцы скользнули в карман. Я ведь только опустил пальцы, а вытащил портсигар ты сам, когда поворачивался… Не смотри на меня так: сразу все равно научиться нельзя. Тут – школа! – Он рассмеялся, как мне показалось, грустно.
Именно в этом смехе мне отчетливо представился облик знакомого когда-то разбитного хуторского парнишки, кудрявого Митяя.
– Тогда тебя Митяем звали, а не Митькой, – сказал я.
– Точно, – ответил он, уже повернувшись спиной и продолжая путь. – А в ссылке был Сидор. Сидором звали. Сидор – мешок. Или все равно – колхозник.
Мы подошли к челноку, где уже сидела Лада и приветствовала нас хвостом.
– Старая, должно быть, собачка? – спросил Митяй.
– Старая.
– И работает?
– Помаленьку, но верно. Жалею ее.
– Собаку надо жалеть. Как же! Собака – животная ласковая, не то что человек.
– Не все же, – возразил я.
– Конечно, не все, но…
Как и каждый раз, когда надо было высказать что-то важное, он замолкал. Но меня не могла не интересовать его такая жестокая философия, непривычная для деревенского жителя. Поэтому, когда мы отъехали от берега, я возразил еще раз:
– Есть восточное изречение: «Кто равнодушен к страданиям людей, тот недостоин звания человека».
Митяй, не медля и ничуть не задумываясь, отпарировал:
– На земле много людей ходят без этого звания. – Он усмехнулся и добавил презрительно: – Звание! Выдумают же… —
И выругался по-блатному.
Теперь со мной рядом был уже не Митяй, а Митька Шмель, Сидор, тот самый, что в тюрьме «превзошел все науки» и принес оттуда песни, подобные той, что я уже невольно слышал. Его философического настроения как не бывало: он повернулся ко мне боком, той стороной лица, где шрам, и костерил небо, землю, дождь и людей. Озлоблен он был до конца. И тогда я решился.
– Ты перестань выплевывать пакостные слова! – заорал я. – За кого ты меня считаешь?!
Митяй посмотрел на меня снисходительно, шрам дважды дернулся и замер. Лицо его, казалось, застыло. Он ничего не ответил. Но когда челнок подходил к берегу, сказал угрюмо:
– Держи правее – на камень наскочишь. – Выпрыгнув на берег, подтащил челнок за причальную цепь, выволок его наполовину из воды и сказал, не меняя тона. – Теперь ты на нашей земле.
– Ругаться будешь?
– Не буду.
Вскинув рюкзак на плечо, я взял и корзинку, ожидая, что Митяй возьмет палатку, чтобы помочь. Но он проговорил:
– Оставляй все тут. Накрой палаткой.
– Как так? На ночь оставлять?
– Никто не тронет. Одно ружье возьми.
– А вдруг?
– Сказал никто не тронет – значит, не тронет. Я сказал! – подчеркнуто произнес он последние слова.
Мы тронулись в гору, к хутору. По тому, как он произнес «теперь ты на нашей земле» и «никто не тронет», я понял: с этой минуты Митяй считает меня своим гостем. И правда, он заговорил на ходу первым:
– Вот ты, Тихон Иваныч, обругал меня… «За кого ты меня считаешь», сказал… Верно – как зло спадет – не ругаюсь, найдет тоска – ругаюсь. Тут ничего не поделаешь… А считаю тебя за человека. Отчего так? Помню, как нам было тяжко тут в голодовку. И тебе тяжко было. А ты никуда не уходил – жил с нами… За твои слова другому бы морду расквасил… А вот шуганул ты меня – стало… не того. Человеком считаю.
– А себя не считаешь? Ругаешься, как сатана.
– Не считаю. Нет! И никто не считает.
– Ты сам себя убедил в этом – и только.
– Говорю тебе, никто не считает. Ссыльный! Как же!
– Брось ты глупости говорить, Митяй. К чему?
– Не глупости. Нет, Тихон Иваныч, это не глупости. Ты вот послушай. В ссылке я шофером работать научился.
– Там что: школа такая была?
– Не было школы. Окликнули: «Кто шофером может?» Кричу: «Я могу!» А сам ни бельмеса. «Иди в гараж». Пришел: «Выручайте, братва, засыпался». Из Одессы там был один, «вор по закону», Скопа по кличке, говорит: «Топай ко мне, Сидорок, сменным»… Дня четыре – с ним, а потом помаленьку привык – и пошел… Через месяц нас погнали сдавать на права – сдал: сам стал возить камень из карьера. Ну, конечно, пока-то – за колючкой. В последний год и на волю возил, к железной дороге. Да. Перебил ты меня… Пришел я из ссылки этой, предъявил права в колхозе. Сперва – никак, а потом дали молоковоз: «Вози молоко». Понимаю: дескать, тут ему «налево» не схватить – цистерна. Ладно, черт с вами, думаю, докажу… Два месяца работал. Глядь: в цистерне с молоком оказалась рыбка, пескарик махонький. На молокозаводе засекли… Суд да дело – в молоке вода речная. Ах, туды-т твою… Не буду ругаться, не буду. Рыбу из коров надоили, гады! Опять сижу. Опять суд. Дали год – отсидел… Теперь, кроме вил и лопаты, ничего не доверяют – уже не человек… Да дай же ты мне хоть разок ругнуться!.. Вот чуть и отлегло… А как все случилось, не знаю. Цистерна оставалась всегда на ночь в Степном, рядом с фермой – сбоку речка, ручей такой. Кто зацепил рыбешку тогда? Убей – не знаю. Финку в ладонь – не знаю! А там ведь как? «Судим?» – «Судим». – «Сколько?» – «Восемь». – «Ну, на тебе еще год!» За что? Да за то, что ты уж сидел. Ты не человек. Вот видишь, «без звания» хожу по земле. Только и утешения – ружье да лодка.
– Постой-ка. А где же твоя лодка? Не мог же ты на тот берег попасть пешком?
– Там и осталась. Пригонят ее вечером.
– Кто?
– Да наши двое. Ольху берут на топку… Меня попросили: «Посиди, мол, с ружьем на отшибе, чтобы случаем лесник не нарвался». Ну вот, сидел на том берегу…
– А он знаком тебе, лесник-то?
– Боится меня. Как же! Митька Шмель! Ссыльный! Это я для него и песенку рыдал: услышит – обойдет за версту… И в правлении боятся. Рассказывал мне конюх, будто говорил завхоз председателю: «Он, Шмель, в яблоко пулей попадает». А я никогда не стрелял в яблоко… И пули никакой нет у меня… Ну ладно – пусть…
Больше он не промолвил ни единого слова до тех пор, пока вошли в его избу. По хутору мы шли молча.
Я осматривался вокруг. Здесь, на горе, туман меньше – видно все шагов за двадцать-тридцать.
Грустная картина!
Вот стоит изба, а рядом два-три холмика, поросших лебедой (остатки бывших изб); потом еще изба, и опять холмики, как большие могилы. Некоторые курганчики совсем еще свежие, без травы, с разрушенным и еще не обветренным саманом. Ни одного живого существа, кроме кур, мы не встретили.
– Как мертвый ваш хутор, – сказал я Митяю.
Он объяснил:
– Кто на кукурузе, кто на ферме… Тут, в полкилометре, телячья ферма.
– В какой же вы бригаде?
– В четвертой. Теперь четыре хутора и село Степное – все в одной бригаде. Большая бригада – до начальства далеко.
Еще раз я окинул взором хутор, насколько позволял туман. Избы стояли на возвышенности, круто спускающейся к реке. В одну сторону – степь, в другую – мутные в тот час луга и Тихая Ольха. Ольшаника не было видно совсем. Усадьбы засажены только картошкой и кукурузой – пополам, по своеобразному «двоеполью». Никаких овощей нигде нет и в помине.
Мы подошли к избе Митяя. Она ничем не отличалась от прочих. Разве только развешанная на кольях сеть свидетельствовала, что хозяин – рыбак.
Открыв дверь, Митяй бросил в избу:
– Папашка! Встречай гостя.
На кровати лежал старик. Он встал, опустив босые ноги. Данила Сергеевич был совершенно сед.
– Послал бог гостей – и хозяин будет сытей… Ты кто же будешь? Откуда?
– А угадай-ка, Данила Сергеевич! – крикнул я на всю избу.
– Ты не кричи – я хорошо слышу. Я востроух еще. И вижу – дай бог каждому. Ноги вот, правда, не того. – Он, говоря это, всматривался в меня, не узнавая.
– Тихона Иваныча, агронома, помнишь? – спросил Митяй.
– Аль и взаправду ты? Тихон Иваныч?.. Ей-богу, ты! Постарел здорово. Постарел. Тебе сколько годков-то?
– Шестой десяток добираю.
– Это ничего. Это еще ничего. Это ты еще молодой. Ничего. А я вот восьмой доживаю. Хе-хе! Все еще ничего себе, крепкай я, кре-епкай. Ничего. Ты садись-ка, садись, Тихон Иваныч. Садись. Гостем будешь. Митяй! Соображай угощение.