том, что танки не могли совершить охватывающего движения или прорваться в тыл, справа и слева были овраги, извилистые, с изорванными краями. Они были превосходными укрытиями для первой и второй рот и создавали как бы мешок с горловиной меж холмов и окончанием на обрыве. Правда, на середине, у осевой линии, пулеметный и винтовочный огонь был малодейственным, автоматы же и совсем не доставали, поэтому туда затекала основная масса немецких солдат и продвижение поначалу было быстрым. Но только до тех пор, пока молчала третья рота. Когда же, подпустив атакующих метров на сто, ударила из всех видов своего оружия, положение немецкой пехоты сразу стало трудным — она была как на ладони, на неглубоком сыпучем снегу, в который не зарыться и по которому не разбежаться. Настильные пулеметные и автоматные очереди опрокидывали навзничь, переламывали в пояснице, будто понуждая отдавать поклоны, пришивали к земле. Строй атаки нарушился, в нем появились разрывы и завихрения, передние стали пятиться, отползать, оставляя в снегу борозды и кровавые следы.
— Ничего, ничего, — удовлетворенно хмыкал Заварзин. — С перцем и горчицей сойдет. Для начала. А что дальше?
Дальше на выручку своим солдатам двинулись танки, но один из них, — танкисты плохо видели сквозь мутную завесу взметенной земли и снега, — сорвался в глубокую узкую промоину, лязгая гусеницами в воздухе, грохнулся на дно вниз башней; второй, получив в бортовую броню снаряд, — наконец-то артиллеристы с того берега добились зримого успеха, — остановился, застыл на месте. Остальные, почувствовав опасность, отодвинулись, открыли орудийный огонь по закрайкам оврагов, но снаряды либо рикошетили на мерзлой земле, либо разрывались на противоположном скате, не нанося особого ущерба.
— Их бы не бить, а живьем захватывать и в плуг, — сказал усатый солдат со Ставропольщины. — Такая сила пропадает!
— Захвати, — согласился его приятель и бессменный собеседник, сухонький и жилистый калужанин. — Он те поднесет дулю!
Оба они пришли на войну из колхозов, и постоянной темой их бесконечных разговоров в окопах и на отдыхе была земля — когда что сеять, как за чем ухаживать, чем кормить кур, чтобы они несли больше яиц, листья какой травы прикладывать от нарыва, а из какой делать отвар при простуде. Ставрополец прихвастывал, что у них вольготней, круглый год едят белый хлеб. Калужанин стоял на своем:
— Черный сытнее. Опять же у нас картоха. Без нее человеку никуды — ни варева настоящего, ни киселя тебе.
— В давнее время и без картохи жили.
— Дак она и жизнь такая была…
Мышление человека, как ручей из родника, вытекает из его опыта, и эти двое даже тут, где, казалось, и вообще думать невозможно, оставались верными своей натуре. Когда танки сдали назад и автоматная трескотня несколько притихла, калужанин полез за кисетом, сказал:
— Передымим, что ль… Вроде оно надтихает.
В самом деле, у немцев на некоторое время наступило замешательство, бой протекал в необычной, странной обстановке, не предусмотренной никакими уставами. Очевидно, немецкие командиры, нацеливая острие клина на эти заманчивые высоты, не подозревали о всех мелких каверзах местности, как не придавали им значения сначала и в заварзинском батальоне, хотя и рассматривали внимательно двухверстку. Карты, даже самые хорошие, — а у немцев они были не хуже наших, — печатаются долго, природа иногда работает быстрее. Особенно, если ей помогают люди. Заварзин вспомнил, как батальону капитана Косовратова показали на карте рощу, которую надо было занять, а рощи не было, ее вырубили перед самой войной. Часа три крутился батальон в голой степи под звездами — нету рощи, сквозь землю провалилась.
Пришел Ираклий Брегвадзе, сообщил:
— Звонил командир полка, спрашивал, как дела.
— Дела — как сажа. Не та, что бела, а та, что черна. И что ты ему сказал?
— Что немцы нам дали по зубам, и мы им дали по зубам. Верно?
— Верно. Потери во второй большие?
— За тридцать убитых, около сорока раненых. Некоторые остались в строю.
— Дрянь дела.
— У немцев тоже очень большие потери.
— Боюсь, контратаковать вам все-таки придется, когда нас прижмут. Зря не растрачивайтесь, поберегите силы. Мы тут, как видишь, маневрируем…
После некоторой заминки немцы попытались овладеть вершиной правого оврага на позициях второй роты и проникли, ссыпались в него, но это был укол не в кожу, а в одежу — двигаться по узкому, изрытому течеей дну оврага можно было только гуськом, и тут диктовал свою волю тот, кто раньше пришел и выше сидит. Потеряв до полутора десятков солдат, два взвода, проникшие в овраг, поняли, что лезут в ловушку, и отошли.
Наконец командир немецкой группы принял новое решение, оставив на флангах у вершины оврагов заслоны автоматчиков, двинул все двенадцать танков и основную массу пехоты на позиции третьей роты. Учитывая опыт первой атаки, танки не подходили близко, опасаясь сорваться с обрыва или налететь на гранату, били беглым огнем из пушек с короткой дистанции, резкие хлопки и разрывы снарядов слились в один визг и вой. Пехота вела шквальный автоматный огонь с ходу или коротких остановок перед новым броском. Кинжальные вымахи огня, шурханье осколков и комков мерзлой глины, крики и стоны раненых, снежные вихри — все закрутилось в сумасшедшей карусели, глаз и ухо ничего не различали в отдельности и особости. И еще чудилось, что вздрагивающая и качающаяся степь начала дыбиться, вспухать и подергиваться пеплом.
Для третьей роты наступил критический момент. Управлять ею уже было нельзя, оборона разбилась на отдельные очаги, людей волнами захлестывали страх и ярость. В отделении сержанта Хохрякова пожилой солдат, дважды побывавший в медсанбате, сбил кулаком ушанку у молодого Савкина, который вчера вечером сверзился с обрыва, ревел в самое ухо:
— Не запиливай зенки, туды-т твою мать, не пуляй в небо! Там смерть твоя идет по тебя. Не убьешь ты ее — убьет она!
У солдата Паныгина, который до того участвовал лишь в двух небольших стычках и войну знал главным образом по рассказам да фильмам, не выдержали нервы. Потеряв всякое представление о том, где он находится и что делается вокруг, мокрый от липкого пота и слепой от страха, он выскочил из промоины и побежал по открытой степи. Вероятно, в памяти его смутно стоял мираж обрыва, по которому можно скатиться к реке, и спасительный лес на другом берегу. Крылья ушанки трепыхались, дергались полы расстегнутого полушубка, из открытого рта со струей пара вырывался не то плач, не то вой — «Ма-а-а!»… Зрелище было таким неожиданным, ни с чем несообразным, что в первое мгновение никто ничего не понимал. Затем из танка ударили по ногам длинной пулеметной очередью, раскрошили их