Меня подбросило, ремни безопасности больно впились в рёбра, заставляя резко выдохнуть, однако я не потерял сознания и видел, как водитель преследовавшей машины свернул за нами вниз с насыпи, но не успел затормозить и врезался в ржавый вагон, метрах в тридцати вперед. Вмялась морда грузовика, тяжеленная машина подпрыгнула и загорелась. Что-то взорвалось.
А по железной крыше над моей головой застучало самое благодатное, что есть на свете.
Дождь.
*крест*
Как испортили плотину безвременья зубастые ои-кельрим, вырвалась из оков Таурдуин-река, загорелись по берегам её огни вечерние, огни бегущие. Отчаяние принёс дождь, ударил гром по белым крыльям. Звезда зажглась на земле, но не выкованная из серебра, а выточенная из убийцы-стали, злая звезда Танг-Эллеанд. Сорвал ураган ветви с деревьев, и стали деревья пиками, сами влетели они в руки, касавшиеся земли, когда земля не ожила ещё.
Туман лёг на поля, и обернулись поля болотами, а реки — ущельями. Малые крупицы собрались в большие двери, и закрыли те двери небеса до той поры, пока не взялись за них руки, помнящие не родившуюся ещё землю. Долетел вздох до моря, а от моря — до бора, и родилась надежда.
А доживёт ли она до зари — то анновале не открыто.
***
— Катька, очнись!
Я опустил спинку Катиного сиденья. Из носа её потекла кровь, а я не знал, что делать.
— Катя!
Она зашевелилась, провела рукой по лицу, посмотрела на кровь на ладони, достала носовой платок и приложила к ноздрям.
— Я сильно измазалась?
Стараясь не наступать на осколки, встала с сиденья, поковыряла пальцем кусочки вылетевшего при аварии лобового стекла, прилипшие к резиновому уплотнителю.
— Мы на свободе?
— Да.
Расползались по небу рваные тучи, и темнела земля, пламя отсвечивало на ржавых остатках поезда, шевелилась и шуршала трава, и капли Дождя блестели на приборной панели.
— Лучше бы нам заночевать где-нибудь подальше отсюда, — сказал я. — Предлагаю поискать, где.
Катя отгрызла от платка кусочек, скатала его в шарик и засунула в ноздрю, чтобы остановить кровь.
— Мне без разницы, — апатично призналась она. — Я жалею, что сбежала. Не сильно заметно, что у меня платок в носу?
Неподъёмная глыба ответственности придавила меня при её словах. Слабая, хрупкая Катя перешла под моё покровительство, и я должен был кормить её, защищать, лечить, указывать ей дорогу. Был ли я способен на такие геройские поступки? — Нет. Я бумажный тигр, былинка, несомая ветром мимо жерновов и лезвий, и злобных намерений одичавшей Системы. Катю могли бить, расчленять, осквернять, она могла умирать от голода и жажды, а мне нечего было противопоставить миру, который перешёл отныне на сторону врагов.
Я вышел из машины и взобрался на насыпь. Укоризненно глядели на меня снизу вверх сошедшие с рельсов древние, замшелые вагоны; искорёженный грузовик погони горел тёмным пламенем с синеватым химическим оттенком и дымил чёрным дымом. В этом пламени сгорели какие-то люди, мои враги, которых я не знал в лицо и гибель которых не вызывала во мне отклика, как абстрактная мысль, не подкреплённая примером.
Наш грузовик пребывал в плачевном состоянии: с насыпи было видно, что металл его кузова измят, как фольга, пандус свело в сторону и согнуло, одна дверь кузова болталась на одной петле, вторая потерялась по дороге.
Куда ни кинь взгляд, чернел таинственный ночной лес. Скрежетала осенняя птица. Ныли комары. Дождь капал на волосы, и после жара погони в тишине и недвижности было тоскливо-претоскливо, промозгло и жутковато. Развалин высотных домов нигде не просматривалось. Это не Москва. Возможно, здесь и была когда-то деревня, но уже давно на её месте только лес.
Лес... Он был нехорошим. В нём присутствовало что-то, о чём я, на ночь глядя, думать не хотел. Не будем мы до завтра никуда уходить. И плевать: найдут нас, не найдут... Уйдём — всё одно — сгинем. Это Россия, чёрная дыра. Засосёт — не заметишь. Россия всегда была такой: на спичечных сваях над её болотом что-то строили, а сваи гнили, и всё раз за разом рушилось.
— Я хочу пить, — оповестила Катя, когда я вернулся в грузовик. — Мне страшно.
***
Заглянув в кузов, я увидел, что мы богачи. Ящики и мешки, которые не успели выгрузить бомжи на складе, были забиты картошкой. Из неё, я знал, в Городе делали пищевой концентрат — универсальный продукт, который синтезатор пищи мог превратить в любое блюдо, — хоть в торт, хоть в шашлык. Наломав веток, я взял у Кати зажигалку (единственное техническое устройство, которое мы смогли вывезти из Города) и разжёг огонь. В багажном отделении сыскались две пластмассовые канистры с чистой водой, предназначавшейся для заправки водородного генератора. Ею мы утолили жажду. Катин взгляд, в котором за время погони скопилось много непонятной мне ненависти и ожесточения, изменился: в нём появились оттенки робости и благодарности. Она подошла к костру не сразу, а медленно, осторожно; протянула к теплу руки и наблюдала, как я верчусь вокруг, подкидываю дрова, ругаюсь вполголоса. Она довела меня до границ своей территории, и настала моя очередь вести её. В первые минуты она боялась, что на свободе я буду рохлей и нудягой, и мы пропадём. Теперь она знала, что так не окажется. У Кати отлегло от сердца, в глазах её разлилось спокойствие, лишь чуть-чуть разбавленное страхом перед ночной стихией. И было там ещё что-то, очень древнее и очень лестное для меня: какое-то полуосознанное благоговение перед культом пламени и его главным жрецом — мной.
— Алекс укротил огонь, — сказал я, укая и стуча кулаками по груди, как пещерный человек. — Алекс вождь.
Ветки сгорали быстро, быстро росла куча углей в сердце костра. Я засунул туда картофелины, присыпал сверху пеплом, сел на высохшую от жары траву рядом с Катей и погладил её.
— Мы сбежали, — она подышала на зябнущие пальцы. — Что мы натворили?
Катя дрожала от холода, но из-за её дрожи мне сделалось неспокойно. Казалось, за нами вот-вот придут из тьмы, окружившей костёр, и я то и дело оборачивался.
— Не надо думать о плохом, — сказала Катя, поняв причину моего поведения. — Дурные мысли притягивают опасность.
Вся моя жизнь являлась опровержением этого Катиного высказывания. Оно настолько шло вразрез с моим опытом, что в иной ситуации я закричал бы, но теперь я просто ничего не ответил, а только вздохнул и сказал совсем про другое:
— Жаль, бургундское погибло в аварии...
— Да. Сейчас бы оно не помешало.
Испеклась картошка, и, наскоро поужинав, мы расчистили в грузовике место для сна, создали нечто вроде баррикады у выхода через задние двери, оторвали от сидений обивку и соорудили две подстилки, в которые можно было зарыться. Катя, вздыхая и бормоча, свернулась клубком у меня под боком, маленькая и кудрявая.
— Неужели теперь так будет каждый день? — спрашивала она, охая, ворочаясь и отпуская ругательства в адрес на редкость промозглого ночного сквозняка.
— Не пройдёт и недели, как этот мир станет для тебя родным, — заверил я. — Город станет казаться чем-то неестественным и даже невозможным. Ты перестанешь понимать, как могла там жить. Ты заново родишься, а прошлая жизнь превратится в сплошной сон. Ведь это не Город подстроен под человека, а человек подстроен под Город. Человек всегда подстраивается под жизнь, и перемены ни для кого не становятся катастрофой. Уж мне-то ты можешь верить.
— Да... — проговорила Катя. — Ты же из прошлого. Это трудно принять. Ты ведёшь себя так, как будто всегда жил в одном с нами времени.
Мы проболтали, пока ночная тишина не заставила нас перейти на шёпот, а потом и вовсе замолчать, не дышать и затаиться.
***
Я провалился в сон незаметно. Просыпался от любого шороха и, убеждаясь, что всё в порядке, засыпал. Кто-то пытался на мне лежать, где-то, казалось, горел свет, кто-то на меня смотрел и что-то шептал, — но я помнил эту тревожную возню с трудом, как и рваные, затягивающие сны. Ночь вся состояла из резких пробуждений, предательски проникшего под утеплённую форму холода, впивавшихся в рёбра углов и животной, независящей от меня напряжённости всех органов чувств, в том числе и тех, о которых я раньше и не подозревал. Под утро, в Час Быка, ко мне пришёл страх, что в убежище приползёт обожжённый, оскалившийся от боли человек из сгоревшего грузовика — приползёт и умрёт перед нами. Этот полусон-полумысль пил силы и причинял мозгу боль, и я никак не мог отряхнуться от леденящего оцепенения, а кто-то тряс меня.