суше, холоднее, но мысль об отдалении ее от меня, уходе ее к другому была чужда мне. Все пять лет я мечтал о будущей жизни с женой и сыном по возвращении из концлагеря. Моей единственной отрадой были письма жены, сына — ученика первых классов, брата Василия и сестры Марии. В них я находил утешение своим скорбям, они вселяли в меня бодрость духа на преодоление неволи. Я жил ими, они являлись лучом солнца во мраке концлагерной жизни. Они были моей потребностью. В письмах к жене и сыну я отдавал все лучшие чувства, идеализировал их обоих вместе и поклонялся им.
В сорок четвертом году трижды были у жены мои знакомые посланцы. Дважды были с ними короткие встречи других моих знакомых, а в третий раз семь дней жил у жены мой бывший пациент фотограф Миша. Он ездил в Смуров в служебную командировку. Когда он вернулся в Абезь, то при встрече со мной о многом умолчал, что видел и слышал там в квартире моей жены: ему не хотелось причинить мне большое горе, второй удар судьбы. А поэтому он скрыл от меня то, что я узнал позже, примерно через полгода из писем сестры и брата.
Осенью сорок четвертого года санитарный отдел отправил меня на работу в Пернашорский лазарет, еще севернее, ближе к Воркуте. Много встречал я в лазаретах и колоннах хороших добрых людей, но еще больше плохих, нехороших. Никого я из них не виню: всему виновата сама система социального быта. Ни о тех, хороших, ни о других, плохих, об их житье-бытье частном и общем рассказывать не буду — об этом много рассказано ранее при царях Романовых, и в данное время нового в этом ничего нет: те же песни Ланцова[166] поет народ, да краски погуще… Мало говорю о своих коллегах-врачах, об их житье-бытье и многих других, о их малых радостях и большом горе в концлагерях, но всех нас объединяло общее несчастье народов России… Мы радостно и печально приветствовали друг друга, и ужасно было видеть самых человечных людей в условиях самых бесчеловечных средневековых азиатских и русских стран.
***
В Пернашорском лазарете, близ станции Сивая Маска, осенью сорок пятого года приезжала ко мне повидаться на десять дней дочь Н.[167] С тяжелым чувством встретил ее, ибо вопреки здравому рассудку она избрала пагубный путь жизни, и я искренне желал, чтоб перестала она существовать. Короче говоря, она встала на путь воров-рецидивистов в возрасте шестнадцати лет. Мои увещевания и моих друзей, советы, наставления начать трудовую жизнь или ученье до ее сознания не доходили. Правда, она обещала учиться по приезде к матери в Смуров, а я обещал ей материальную помощь посылками и деньгами, если она будет учиться — приобретать трудовую путевку в жизнь.
Прожила десять дней, днем с утра раннего до поздней ночи находилась со мной в зоне лазарета, а ночевала за зоной в семье завхоза и, видя мое хорошее положение в отношении питания и одежды, сказала: «Ты хорошо, папа, и здесь живешь». На что я ответил ей: «Я ведь имею специальность врача — поэтому и здесь хорошо живу. Приношу людям пользу, а не вред, за это и они меня ценят».
Через десять-двенадцать дней хорошо снабдил ее продуктами питания, деньгами и обувью. Проводил ее в поезде до станции Сивая Маска, простились, и я вернулся в лазарет.
Я начал писать ей в Россию, но ответа не получал. Она упорно не захотела учиться, хотя все возможности для этого имелись и без моей помощи. Второй раз попала под суд, но по амнистии была освобождена, а первый раз до приезда ко мне ее освободила мать — бывшая моя разведенная жена, и так осталась на всю жизнь без руля и без ветрил. После безуспешных моих просьб к ней начать учиться — я навсегда прекратил с ней всякие отношения, а поскольку другая дочь, М.[168], не пожелала уйти от Н. и матери, с которыми жила вместе, то со всеми прекратил хоть лояльные отношения, ибо связь с ними, помимо всего прочего, могла иметь для меня печальные последствия: связь с уголовным миром — социальными тунеядцами.
Я понимаю, если человек от низшего положения стремится к высшему — это прогресс, но для меня совершенно непонятно стремление от высшего к низшему, к регрессу, при наличии возможности добиться лучшей социальной доли жизни.
***
В этом же сорок пятом году письма от жены стал получать все реже и реже, а потом прекратились совсем. Вначале сестра, а вскоре и брат в письмах сообщали, что жена оставила меня и вышла замуж за другого. Это был второй удар судьбы — следствие первого, не менее тяжелый, чем арест и заключение в концлагерь. Два дня не мог работать: оборвалась и прекратилась навсегда надежда и вера на радостную счастливую жизнь по выходе из концлагеря, о чем мечтал все годы при свете дня и мрака ночи. Конец мечтам и надеждам! Умерло близкое и дорогое душе и сердцу! Злой рок лишил меня того, что давало мне силы жизни переносить неволю. Я лишился радости возвращения в семью, к жене и сыну.
«Кому скажу, кому повем печаль мою[169]!» Ведь десяти-, пятнадцати- и двадцатипятилетние сроки заключения в тюрьмы и концлагеря разрушили миллионы семей заключенных, оставшихся в живых и вернувшихся из концлагеря. У каждого бесконечное горе на всю жизнь, и каждый этот второй удар судьбы хранит в самом себе, в своей душе, ибо больно становится на сердце говорить с другими собратьями по заключению, ибо у каждого свои безмерное горе и страдания.
Невольно и естественно возникает вопрос: почему многое множество разрушается семей заключенных. Да, разве эти лошадиные сроки заключения и безнадежность возвращения к семье, а в случае возвращения — черта оседлости, гласный и негласный надзор, всеобщая боязнь и страх вторичного заключения, никакой уверенности в завтрашнем дне: в любой час могут явиться опричники царя Иосифа, арестовать, заключить в тюрьму и концлагерь или расстрелять, и все это втайне от общества-народа, ибо царь Иосиф, именуемый своими соратниками «отцом родным» всего народа, провозгласил: «Чем ближе будем к коммунизму — тем больше будет врагов народа из народа!» Это хорошо знали все заключенные