напишу ей записочку.
– Сделай одолжение. И вообще ты можешь быть уверен… Nous coffrerons le quidam… mais nous sommes galants avec les dames… et avec celle-là donc! [105]
– Но вы не принимаете никаких распоряжений насчет этого Соломина, – жалобно воскликнул Калломейцев, который все время приникал ухом и старался вслушаться в маленькое à parte [106] губернатора с Сипягиным. – Уверяю вас: это главный зачинщик! У меня на это нюх… такой нюх!
– Pas trop de zèle [107], любезнейший Семен Петрович, – заметил, осклабясь, губернатор. – Вспомните Талейрана! Коли что, тот от нас тоже не уйдет. Вы лучше подумайте о вашем… ккк… к! – И губернатор сделал знак удушения на своей шее… – Да кстати, – обратился он снова к Сипягину, – et ce gaillard-là (он опять указал подбородком на Паклина). – Qu’en ferons-nous? [108] На вид он не страшен.
– Отпусти его, – сказал тихо Сипягин и прибавил по-немецки: – Lass’den Lumpen laufen! [109]
Он почему-то подумал, что делает цитату из Гете, из «Геца фон Берлихингена».
– Вы можете идти, милостивый государь! – промолвил громко губернатор. – Мы более в вас не нуждаемся. До зобаченья!
Паклин отдал общий поклон и вышел на улицу, весь уничтоженный и разбитый. Боже! боже! Это презрение его доконало.
«Что же это такое? – думал он с невыразимым отчаянием, – и трус и доносчик? Да нет… нет; я честный человек, господа, – и я не совсем уже лишен всякого мужества!»
Но что за знакомая фигура торчит на крыльце губернаторского дома и смотрит на него унылым, исполненным упрека взором? Да это – старый слуга Маркелова. Он, видно, пришел за своим барином в город и не отходит прочь от его тюрьмы… Только зачем же он смотрит так на Паклина? Ведь не он же Маркелова выдал!
«И зачем я совался туда, куда мне – ни к коже, ни к роже? – думал он опять свою отчаянную думу. – Не мог сидеть смирно на своей лавочке! А теперь они говорят и, пожалуй, напишут: некто господин Паклин все рассказал, выдал их… своих друзей выдал врагам!» Вспомнился ему тут взгляд, брошенный на него Маркеловым, вспомнились эти последние слова: «Не отшепчешься, шалишь!» – а тут эти старческие, унылые, убитые глаза! И, как сказано в Писании, он «плакася горько» и побрел себе в «оазис», к Фомушке и Фимушке, к Снандулии…
XXXVI
Когда Марианна, в то самое утро, вышла из своей комнаты – она увидела Нежданова одетым и сидящим на диване. Одной рукой он поддерживал голову, другая бессильно и недвижимо лежала на коленях. Она подошла к нему.
– Здравствуй, Алексей… Ты не раздевался? не спал? Какой ты бледный!
Отяжелевшие веки его глаз приподнялись медленно.
– Я не раздевался, я не спал.
– Ты нездоров? или это еще след вчерашнего?
Нежданов покачал головою.
– Я не спал с тех пор, как Соломин вошел в твою комнату.
– Когда?
– Вчера вечером.
– Алексей, ты ревнуешь? Вот новость! И нашел время, когда ревновать! Он остался у меня всего четверть часа… И мы говорили об его двоюродном брате, священнике, и о том, как устроить наш брак.
– Я знаю, что он остался всего четверть часа: я видел, когда он вышел. И я не ревную, о нет! Но все-таки я не мог заснуть с тех пор.
– Отчего же?
Нежданов помолчал.
– Я все думал… думал… думал!
– О чем?
– О тебе… о нем… и о самом себе.
– И до чего же ты додумался?
– Сказать тебе, Марианна?
– Скажи.
– Я думал, что я мешаю – тебе… ему… и самому себе.
– Мне! ему! Я воображаю, что ты этим хочешь сказать, хотя ты и уверяешь, что не ревнуешь. Но: самому себе?
– Марианна, во мне сидят два человека – и один не дает жить другому. Так я уж полагаю, что лучше перестать обоим жить.
– Ну, полно, Алексей, пожалуйста. Что за охота себя мучить и меня? Нам следует теперь сообразить, какие надо принять меры… Ведь нас в покое не оставят.
Нежданов ласково взял ее за руку.
– Сядь возле меня, Марианна, и поболтаем немного, по-дружески. Пока есть время. Дай мне руку. Мне кажется, что нам не худо объясниться – хотя, говорят, всякие объяснения ведут обыкновенно только к большей путанице. Но ты умна и добра; ты все поймешь, и чего я не доскажу – ты додумаешь. Сядь.
Голос Нежданова был очень тих, и какая-то особенная, дружеская нежность и просьба высказывались в его глазах, пристально устремленных на Марианну.
Она тотчас охотно села возле него и взяла его руку.
– Ну, спасибо, моя милая, – и слушай. Я тебя долго не задержу. Я уже ночью в голове все приготовил, что я должен тебе сказать. Ну – слушай. Не думай, чтобы вчерашнее происшествие меня слишком смутило: я был, вероятно, очень смешон и немножко даже гадок; но ты, конечно, не подумала обо мне ничего дурного или низкого… ты меня знаешь. Я сказал, что это происшествие меня не смутило; это – неправда, это вздор… оно смутило меня, но не потому, что меня привезли домой пьяного; а потому, что оно окончательно доказало мне мою несостоятельность! И не только в том, что я не могу пить, как пьют русские люди, – а вообще! вообще! Марианна, я обязан сказать тебе, что я не верю больше в то дело, которое нас соединило, в силу которого мы вместе ушли из того дома и к которому я, говоря правду, уже охладевал, когда твой огонь согрел и зажег меня; не верю! не верю!
Он положил свою свободную руку себе на глаза и умолк на мгновенье. Марианна тоже ни слова не промолвила и потупилась… Она почувствовала, что он ей не сказал ничего нового.
– Я думал прежде, – продолжал Нежданов, отняв руку от глаз, но уже не глядя больше на Марианну, – что я в самое-то дело верю, а только сомневаюсь в самом себе, в своей силе, в своем уменье; мои способности, думал я, не соответствуют моим убеждениям… Но, видно, этих двух вещей отделить нельзя – да и к чему обманываться! Нет – я в самое дело не верю. А ты веришь, Марианна?
Марианна выпрямилась и подняла голову.
– Да, Алексей, верю. Верю всеми силами души – и посвящу этому делу всю свою жизнь! До последнего дыхания!
Нежданов повернулся к ней и измерил ее всю умиленным и завидующим взглядом.
– Так, так; я ждал такого ответа. Вот ты и видишь, что нам вместе делать нечего: ты сама одним ударом перерубила нашу связь.
Марианна молчала.
– Вот и Соломин, – начал снова Нежданов, – хоть и он