Оставив Габри в тени старого клена, Феликс подошел к сидящей на склоне девушке, взял ее за руку, лег, положив голову ей на колени, закрыл ее ладонью свои глаза.
— Попробуй уснуть, — сказала она, гладя свободной рукой короткие волосы ван Бролина. — Как Господь захочет, так и будет, не гадай зазря. Это святое место, тут хорошо и покойно, спи, мое красное солнышко.
Голос девушки убаюкивал, Феликс очень устал прошлой ночью, он выбился из сил, сначала отправившись к центру Москвы и обратно, потом, таща на себе больного до самого села Раменского. Если повозка не приедет, все впустую, думал он, все мои усилия псу под хвост. Его разбудил Грушин голос:
— Это не к тебе ли, Феденька? Смотри!
— Ступай, нарви ромашек, — сказал он, вскакивая на ноги. В полуденной дреме он припомнил, как Чернава советовала кому-то из деревенских баб умывать настоем из ромашки оспенных больных.
Цепко оглядываясь, Феликс пошел, мимо лежавшего в забытьи Габри, туда, где рядом с церковью остановилась одноконная повозка, управляемая, кажется, одним из вчерашних холопов Андрея Володимеровича. Холоп вертел головой по сторонам, но вздрогнул и едва не закричал, когда рядом с ним на облучке оказался Феликс.
— Отъедь вон туда, — скомандовал Феликс, недовольный тем, что оказался совсем рядом с сельским храмом, у входа в который болтало несколько прихожан и бородатый батюшка с медным крестом на пузе.
Если бы православный священник заговорил с ним, дела Феликса могли обернуться весьма скверно, однако же, поп увлеченно разговаривал с другими людьми, и опасность миновала.
— Передай Андрею Володимеровичу от меня земной поклон и пожелания многих лет, — сказал он слуге, оглядывая сложенные в сене вещи, о которых просил у его хозяина.
В самом деле, для состоятельного человека, коим являлся Генрих фон Штаден, исполнение просьбы Феликса не составляло особенного труда. Выгоды от представления к венскому двору, в которое поверил бывший опричник, неизмеримо перевешивали скромные запросы явившегося в неурочный час латинского монаха. Мысливший категориями больших денег и сложных интриг, фон Штаден даже не мог представить, что его посетил не облеченный никакими особыми тайными полномочиями нездешнего происхождения мальчишка. В сотнях верст вокруг Москвы не было других столь молодых людей, владевших европейскими языками. Поверить в иезуита, выполняющего некое секретное задание, было много легче, нежели в правдивую историю самого Феликса, поведай он таковую без утайки.
Как бы то ни было, а закат этого дня провожал одноколку, запряженную каурой кобылкой, рядом с которой шагала молодая девушка, на облучке сидел широкоплечий малый в надвинутой на лоб войлочной шапке, а на сене позади него лежал без сознания мальчишка, весь в язвах и струпьях от оспы. Настоящим чудом было то, что когда ван Бролин погрузил горячего Габри на тележку, тот открыл гноящиеся глаза и перекрестился, глядя на деревянную церковь.
— Феликс, это за мои грехи, — сказал он по-русски, спустя несколько ударов сердца добавил: — Прости меня, если можешь.
Больше он не произнес ничего, и все попытки Феликса обратиться к другу пропали втуне — Габри снова погрузился в забытье. Но теперь ван Бролин начал верить, что все у них закончится хорошо. Вечером, встав у какой-то реки, они заварили в котелке собранные Грушей ромашки, Феликс дал Габри выпить настой, а после обтер его худое тело, смочив лоскут полотняной ткани, отодранный от простыни, в ромашковом вареве.
На другой простыне они с Грушей провели ночь, прямо под сенью ближайших деревьев. Девушка до смерти боялась ночных звуков, уханья сов, хлопанья крыльев, далекого волчьего воя. Феликс потешался над ее страхами, говоря, что люди намного страшнее, и лес — единственный их настоящий друг. Наконец, она уснула, и ван Бролин смог перетечь, чтобы наспех поохотиться в ближайших зарослях. Крупный заяц был ему наградой, правда, Груша вновь перепугалась, увидев наутро заячью тушку, и пришлось ей придумывать со сна историю о том, что заяц забрался прямо к ним на простыню.
Это были изумительные дни середины лета, когда страда у крестьян, когда Габри потихоньку начал идти на поправку, но своим видом все еще ужасал встречных, не склонных связываться с проверками девушки, везущей на тележке больных братьев. Завидя на дороге встречную повозку или конных, Феликс ложился в обнимку со своим явственно изуродованным болезнью другом, и ни у кого пока что не возникло желания перевернуть его и начать копаться в тряпье, запачканном оспенным гноем.
Но самые чудные мгновения переживали они с Грушей, когда ночевать доводилось у берега реки или озера, в котором можно было искупаться. Раздетые молодые любовники заходили в воду, смывая с себя дорожную пыль и пот, резвились на ночных плесах, ласкали друг друга на ложе из трав, или прямо в воде. Не раз и не два Феликс видел кошачьим зрением, как смотрят на них глаза лесных и речных существ, порой недобрые и завистливые. Но не было никого среди водяных, русалок и леших, кто осмелился бы бросить вызов оборотню. Медведи лакомились медом и ягодами в летнюю пору, волки охотились по двое, не собираясь в стаи, заботились о пушистых волчатах. Люди, только люди в эти волшебные дни несли с собой зло.
— Я думаю, что затяжелела от тебя, любовь моя, — сказала Груша однажды, сидя на нем в лунном свете с распущенными темными волосами, белокожая, пышногрудая, в расцвете молодой красоты.
— Думаешь, или уверена? — спросил пятнадцатилетний Феликс, не испытывая особенных чувств. Он ненадолго задумался о том, что надо бы крестить Аграфену по католическому обряду, а потом увидел Габри, который с жадной тоской на обезображенном лице глядел на них из-за дерева.
— Еще не уверена, — засмеялась Груша, — но я очень хочу этого.
Ее круглые груди запрыгали от этого смеха, как туго набитые кожаные мячики, которыми играют маленькие дети, Феликс наклонил девушку к себе и начал целовать, а когда вскоре посмотрел на то место, где прятался Габри, больше уже не увидел друга. Надо в следующий раз отойти подальше, решил, засыпая, Феликс.
Между тем, приблизилась засечная черта Московского царства, рубежи, на которых все пути-дороги были перекрыты непреодолимыми для татарской конницы преградами из срубленных деревьев. Движение к югу привело бы спутников к местам, где можно было наткнуться на казачьи разъезды и стрелецкие отряды, патрулирующие границу. Груша, переговорившая со встречным пожилым крестьянином, узнала, что двигаться далее на юг теперь стало опасно — их могли принять за беглых крестьян, а потом, обнаружив, что задержали иноземца, объявить всех троих лазутчиками, с которыми расправа была короткой и жестокой. Феликс ночью думал, как быть, лежа с открытыми глазами под звездным небом, и решил наутро свернуть к западу. Селений на этом направлении становилось все меньше, дороги были еще более заброшенными, чем в Ливонских и Псковских землях. То и дело путь им преграждали реки, через которые иногда целыми днями приходилось искать брод. Мертвые деревни, иногда с не похороненными скелетами в домах и заросшими молодым леском полями, стояли памятью этой земли о страшных годах опричнины и татарских нашествий.
— Мой грех, мой, простишь ли меня, господи, — причитал Габри, молясь по-русски, крестясь справа налево. Того ли человека я везу, иногда спрашивал себя Феликс, это не толковый, рассудительный умница-Габри, которого я знал, но суеверный и растерявший весь разум юродивый московит. Ван Бролин гнал от себя скверные мысли, но они все равно появлялись. Однажды он уснул, зверски вымотавшись на переправе, а проснулся от звука голосов болтающих Груши и Габри.
— У тебя нет ума! — закричал он на девушку, вскакивая, — но ты-то, Габри! — и он ругал друга по-фламандски, пока тот едва не разревелся от обиды.
Плюнув, Феликс заграбастал Грушу, раздел ее и бросил в реку, через которую они недавно переправились, следом разделся сам и обнял ее прямо в воде, теплую, дрожащую, покрытую гусиной кожей.
— Не бойся, — утешала его Груша, — Гаврила выздоравливает, от него уже ничего подхватить нельзя. Ты правда из-за меня так распереживался? Любишь свою Грушу? Скажи! Еще скажи!
Сердиться на нее не было никакой возможности, Феликс привязывался все больше и больше к ее губам, рукам, волосам, запаху, голосу. Она говорила, что это чувство называется любовью, и он верил ей. Этим вечером прошел сильный ливень, от которого Габри укрылся под телегой, а они любили друг друга под струями дождя. Утром Габри встал и решил прогуляться, пока его друзья еще спали, не размыкая объятий. Силы быстро возвращались в молодое тело, он зашел довольно далеко и наткнулся на группу странных вооруженных людей с длинными чубами на отскобленных лезвиями до сизого цвета головах. Точнее, конный отряд наткнулся на мальчишку в обносках с оспенными струпьями на лице. Разглядев следы болезни, эти необычные казаки крикнули Габри, чтобы тот не приближался к ним, иначе они его застрелят. Вняв просьбам горемычного мальчишки, они все так же издалека сказали ему, что под ними Муравский шлях из Московского княжества на юг, в степи, где хозяйничают крымчаки. Татары в этом году не собрались в большую орду, но их мелкие шайки, промышляющие на шляхе, не стали от этого менее опасными. Двигаясь по Муравскому шляху на юг, можно было добраться до Московских засечных рубежей, и далее — до Киева и Черкасской крепости, относящихся уже к владениям Польской короны.