Феликс отошел вглубь спальни, оказался вновь рядом с ложем, вгляделся в бородатое лицо, губы которого шевелились. Нагнувшись, Феликс разобрал немецкие слова:
— Мучаешь, мучаешь меня, нет, нет, не трогай.
— Кто тебя мучает? — шепотом вырвалось у Феликса на том же языке.
— Царь Иван, — неожиданно по-русски сказал спящий.
— Назови свое имя, — попросил Феликс по-русски.
— Андрей, — ответил спящий и вдруг перешел снова на немецкий. — Heinrich von Schtaden ist jetzt tot.[38]
— Где ты родился, Генрих? — Феликс решил продолжать по-немецки, надеясь, что обращение на родном языке менее встревожит спящего, да и просто довольный возможностью употреблять это наречие, столь сходное с фламандским.
— Моя родина Вестфалия, — губы спящего растянулись в улыбке, он будто бы расслабился, тихо шепча немецкие слова.
— Ты ненавидишь московского царя, — сказал вдруг Феликс, будто бы по наитию.
— Я ненавижу царя, — очень тихо, но совершенно явственно произнес немец.
— Почему царь Иван посадил на свое место Симеона-татарина?
— Царю грозит смерть, — сказал спящий, — было пророчество. Ходят слухи, я не знаю.
— Где твое золото? — продолжал Феликс в надежде развить успех.
— В сердце, — рука потянулась к шелковому шнурку, ухватила висевший на нем ключ, поднесла к губам и поцеловала.
— Где лежит золото?
Но тут спящий Андрей, в прошлом Генрих, перевернулся со стоном на живот и больше не произнес ни слова, зато чуткое ухо Феликса услышало скрип половиц — кто-то осторожно приближался к спальне хозяина белой избы. Феликс едва успел нырнуть под кровать, как дверь со скрипом отворилась, и в комнату ступила какая-то женщина, во всяком случае, так решил ван Бролин, видя босые ступни в локте от своей руки. При свете наступающего утра женщина некоторое время стояла над хозяином, возможно, разглядывая его, потом вышла, и закрыла за собой дверь, из-за которой до ушей Феликса донеслись голоса, мужские и женские. Пожалуй, следовало поспешить с уходом, ведь если заходившая служанка, или кто еще это мог быть, не сообразила, что рядом с хозяйским ложем нет одежды и пояса, то следующий посетитель, а то и сам проснувшийся Андрей, уже наверняка заметят неладное.
Феликс помнил вид из распахнутого окна, он прикинул расстояние до забора, разогнался и вылетел, резко оттолкнувшись от пола, руками вперед, зацепился с грохотом за забор, перемахнул через него следующим движением.
— Оборони господь! — завизжали за спиной. — Бес! Черт выпрыгнул от хозяина, я видел черта! Помилуй нас Христос! Вор, вор в доме!
Этот последний гневный клич, который долетел до ушей Феликса, очень не понравился ему. Такое быстрое и безошибочное разоблачение! Тренько подскочил к нему, и вдвоем они побежали, петляя по переулкам, удаляясь от Китай-города в сторону Поганого пруда.
— Где добро? — спросил Феликс на бегу, глядя на Тренько.
Тот показал жестом, что третий соучастник ночной кражи давно отправился домой с поклажей на спине. В Белом Городе еще можно было нарваться на стрельцов или стражников, но в Земляном, самом дальнем от Кремля, да еще наутро после Ивана Купалы, это было бы величайшим невезением. Они перелезли земляной вал, далее перешли на шаг и с первыми лучами солнца достигли Мельничной слободы.
Ван Бролину показалось, что Василько не очень доволен результатом их ночных похождений, но Феликс не стал роптать, когда при дележе добычи ему достался лишь с десяток новгородок. Впрочем, это было вдвое больше, чем столько же московок, коими Василько одарил младшего брата.
— Ты не забыл мою просьбу, атаман? — Феликс обратил внимание, что Василько отводит от него взгляд, старается не смотреть в глаза.
— Нет, — обычно довольно-таки благодушный со своими и словоохотливый Василько на этот раз был странно неразговорчив.
— Если я чем-то провинился перед тобой, — начал Феликс, но Василько не дал ему договорить.
— Отведи его, Тренько, сам знаешь, куда. Только переоденься хоть в рясу, что ли, — поморщился он, обращаясь к Феликсу. — Скажешься греческим иноком, если спросят.
— Благодарю тебя, атаман, — с чувством сказал Феликс, приложив правую руку к левой стороне груди.
Беспокойство, однако, не покидало его, пока они с Треньком шли, вдоль болотистого берега Яузы, у которой люди селились неохотно. Здесь располагались самые бедные и неухоженные строения Москвы, дорога петляла, огибая речные извилины, огромные лужи затрудняли ходьбу, свиньи с поросятами, козы, гуси и куры слонялись тут под присмотром одетых в рванье старух и грязных босых детей. Феликс подумал было, что скверное предчувствие у него из-за бессонной ночи, это иногда бывало у метаморфа, который ненавидел, если ему не давали, как следует выспаться. Вскоре они свернули к женскому Ивановскому монастырю и Феликс в потрепанной черной рясе, знавший молитвы исключительно на латыни, еще больше обеспокоился. Стена вокруг монастыря была восстановлена еще не полностью, так что иные монастырские избы могли восприниматься как обычные городские строения, неотличные от прочих на Москве.
Старая рябая монашка вышла из такой избы с деревянной бадейкой в руке и выплеснула ее смрадное содержимое в протекавший рядом ручей. Тренько вдруг остановился и жестами стал объяснять Феликсу, что он должен быстро посмотреть на что-то или на кого-то в этой избе, а потом сразу уйти. Даже убежать.
Все еще ничего не понимающий Феликс нерешительно вошел в сени, где его чуткий нос едва не повернул ван Бролина вспять, однако волей он заставил себя переступить порог. От вони заслезились глаза.
Прямо на земляном полу на каких-то грязных тряпках здесь лежали тяжелобольные и умирающие. Вероятно, те, кто имел хоть малую возможность уползти на свежий летний воздух, непременно воспользовались бы ею. Оставались лишь такие, чье свидание с апостолом Петром было делом считанных часов или дней.
Феликс не сразу даже понял, что перед ним тринадцатилетний теперь уже Габри — тот был в беспамятстве, метался в жару, весь покрытый жуткими пятнами. Европейцы знали эти признаки страшной болезни, по-латыни именуемой variola. На Руси ее называли оспой.
— Вот мой брат, — сказал он Треньку, вынося Габри на свежий воздух. Худое горячее тело почти ничего не весило.
Тренько попятился назад, замычал, показал жестами, что нельзя такого заразного больного нести в баню к Васильку. Девичьи лица, показал Тренько, могут попортиться.
— Ты можешь мне помочь? — попросил Феликс. — Нужно место, чтобы его выхаживать.
Тренько развел руками, его уродливое лицо без ноздрей искривилось еще больше, в глазах показались слезы. Он ткнул пальцем в рябую монашку, которая с любопытством уставилась на них. Феликс припомнил, что уже переболевшие оспой люди могут ухаживать за больными, не рискуя заразиться. Лишь один раз в жизни эта болезнь бывает страшной. Тренько настойчиво жестикулировал, упрашивая Феликса оставить больного под присмотром рябой сиделки. Наверное, его единственный московский друг переживает, что зараза может пристать к самому Феликсу. Не исключено, что так оно и есть — способна ли кровь метаморфа противиться оспе, он узнает в свое время, пробыв несколько дней возле больного друга.
Стояла середина лета — хоть в этом Габри повезло. Феликс оставил его в стогу сена за городом, накормил похлебкой, сваренной за полушку знакомой женщиной из Мельничной слободы, которая подрабатывала у Василька прачкой, судомойкой и уборщицей. Добрая женщина, чей муж лишился ног во время последней битвы с татарами, согласилась готовить каждый день для больного, и Феликс вернулся в баню, размышляя, как ему быть дальше. Тренько расстался с ним еще ранее, проводив до землянки, в которой жила прачка, и, скорее всего, уже успел объясниться с братом. На входе в баню стояли двое васильковых лиходеев. Один из них поднял могучую лапотную ногу и перегородил ею вход в сени.
— Монашкам сюда боле хода нет, — сказал он лениво.
— Херовое время для шуток ты выбрал, — удивился Феликс, останавливаясь.
— Какие шутки, блаженный, — рассмеялся второй душегуб. — Василько тебе от постоя отказывает. Не дозволяет заразу в его светлицу волочь. К тому же не порадовал ты его прошлой ночью, мнится атаману, ты самое ценное заначил, а ему только рухлядь и мелочь приволок. Ложись вон спать при дровах, пока совсем со двора не прогнали.
— Я могу поговорить с атаманом? — Феликс лихорадочно раздумывал, приходя к выводу, что вряд ли члены шайки, с которыми он никогда прежде не пересекался в делах, задумали дать отповедь пригретому иноземцу без ведома своего господина.
— Ну, посуди сам, детинушка, — выпучил глаза первый лиходей, чья нога в лапте до сих пор упиралась в дверной косяк. — Ежели б хозяин расположен был с тобой разговоры разговаривать, то стали б мы тут торчать?