Шершнев преисполнился странного вдохновения. Его глаза сияли, губы страстно шевелились, грудь высоко поднималась. Он напоминал актера, декламирующего чей-то возвышенный и ужасный стих. Художника, любующегося на чудовищную картину.
— Здесь, в этой «стране дураков», в течение века осуществлена блистательная «трехходовка». После революции у богатых отобрали добро и сложили в общую кучу, именуемую общенародной собственностью. Потом народ загнали в ГУЛАГ и заставили приумножать эту «собственность», и, надо сказать, весьма преумножили. Затем созданные в ГУЛАГЕ богатства раздали десятку «менеджеров», утвержденных на эту роль Америкой, и они на костях «зэков» создали свои воровские империи, а потом перегнали собственность за рубеж, оставив в России гнилые фундаменты и облупленные города. Ты видел дворцы из мрамора, малахита и золота, построенные этими тварями в окрестностях Лондона, в Швейцарии, в Ницце, в Эмиратах? Таких дворцов нет у шейхов и европейских миллиардеров. Их не было у царей Вавилона и Египта. А здесь, в России, остались ржавые канализационные трубы, продуваемые сквозняками сиротские приюты, провалившиеся в болота дороги. Сгнившая страна, сгнившая цивилизация, сгнивший народ. Оставшуюся территорию поделят между собой китайцы, американцы и турки. Будут создавать здесь совсем другую страну, делать совсем другую историю.
Ратников мрачно слушал, и в нем закипала глухая неприязнь, угрюмое сопротивление, которое грозило разрешиться вспышкой неуправляемого гнева:
— Ты думаешь, народ допустит до этого? Ты не веришь в свой народ?
— Очнись, о каком народе идет речь? О русском? Нет такого народа. Нет больше народа Жуковых и Суворовых, Пушкиных и Буниных. Нет больше народа Гагариных и Курчатовых. Есть скотское, бессмысленное, управляемое быдло, хлебающее телевизионное пойло, смакующее низменные гадости, жующее мякину, топающее под свист бича к избирательным урнам, вновь и вновь избирающее своих палачей. От этого быдла не жди восстания, не жди слов протеста, только тупое мычание и хрумканье у деревянного корыта, в которое ему наливают холодное пойло. Загаженные города, отравленные реки, изуродованные леса, — вот что оставит русский народ, после того, как исчезнет.
— Ты говоришь отвратительные вещи, — Ратников, хотел понять, чего больше в словах Шершнева, — страдания или ненависти. Ненависти к тем, кто извел и измучил народ, или к народу, позволившему извести и измучить себя, — Ты заблуждаешься по поводу русского народа.
— Забудь слово «русский». Откажись от своего русского происхождения. Не смей о нем заикаться. Мы уедем с тобой в Штаты, или в Южную Африку, или в Израиль, и забудем навсегда, что мы русские. Мы сменим фамилии. Я буду — Шер, звучит благородно, по-еврейски. Ты будешь — Рат, это тоже еврейское имя. Мы примем подданство какой нибудь состоявшейся, достойной страны. Мы наймем учителей, чтобы они научи нас безупречному английскому, или безукоризненному эвриду. Пригласим психоаналитиков, чтобы они изгнали из наших воспоминаний и снов, все, что связано с Россией. Обратимся к биоинженерам, чтобы они извлекли из нас ген русскости и заменили его геном англосакса, или семита, или даже африканского негра, или лягушки и таракана, только, чтобы не быть русским.
Что-то ужасное, разрушительное бушевало в лице Шершнева. Казалось, под кожей перекатывается громадные желвак, выступая то на скулах, то на лбу, то выдавливая глаз из глазницы. Губы, еще недавно тонкие, ироничные, распухли, словно в них ударили кулаком. В углах рта кипела желтая пена. На висках выступил жирные капельки пота.
— Уж не знаю, как тебя теперь называть, «шер» или «моншер», ты говоришь так, будто совершил какое-то чудовищное злодеяние по отношению к русскому народу. Или отравил Байкал. Или пустил врага в осажденный русский город. Или зарезал в колыбели будущего Менделеева или Королева. И теперь боишься, что тебя настигнет возмездие, и народ отомстит за твое злодеяние. Поэтому ты и хочешь исчезнуть бесследно, чтобы тебя не настигло возмездие. Ты хочешь убежать из России, когда она переживает самый страшный период своей истории, когда она нуждается в каждом здоровом человеке, в каждом защитнике, в каждой не растленной душе. Ты хочешь убежать с поля боя, когда на счету каждый воин, каждый непобежденный герой. Похоже, у тебя и впрямь вырезали русский ген, потому что ты не чувствуешь русскую стихию, которая преодолеет беду и распад, как это было не раз в другие, не менее страшные времена, — Ратников старался не давать воли своему негодованию.
— Россия всегда восстанавливалась, после того, как ее разбивали в прах. Русский народ всегда находил в себе силу подняться после страшного поражения. И теперь найдет. И теперь поднимется. И теперь в нем возникнет вождь, который поведет народ к победе. И снова, как в прошлом веке, русские одержат победу такого масштаба, что и двадцать первый век станет «Русским Веком», как русским стал век двадцатый. Мы снова соединимся в общую артель, в общую бригаду и батальон, Вновь сойдемся для «Общего Дела». Вновь создадим удивительные заводы, изобретем и построим небывалые двигатели. Русские художники нарисуют дивные картины. Русские писатели напишут небывалые романы. Русские генералы отразят от границ все нашествия и вернут России ее отторгнутые территории. Вновь случится Русское Чудо, как оно случалось всегда.
— Боже мой, ты фантаст, мечтатель, утопист. Этого больше никогда не случится. Россия себя израсходовала. Израсходовала на эти чудовищные победы, которые вынуждена была одерживать сама над собой. Нет больше русской истории, нет больше России. Война проиграна, враг занял все крепости, все города. Ты — последний партизан, который не выходит из своих лесов и болот. Тебя выловят, приведут на площадь и повесят с табличкой: «Партизан», и те, кого ты называешь народом, будут глазеть на твою казнь и радостно жевать американскую жвачку.
Ратников чувствовал исходящую от Шершнева испепеляющую силу, ненавидящую энергию. Источником этой энергии казался не сам Шершнев, а иная, незримая сущность, превосходящая отдельного человека своей непомерной мощью, направляющая свои сокрушительные устремления не на него, Ратникова, а на всю Россию, на весь народ, на все формы существования русских в прошлом, настоящем и будущем. У этой сущности не было имени, она не имела лица, не значилась среди мировых стихий, мифологических культов, потусторонних духов. Была удалена в беспредельный Космос, в туманности безымянных созвездий и оттуда, недоступная пониманию, разила смертоносными лучами, жгла незримыми линзами, испепеляла бесцветным пламенем. Ратников чувствовал ее несокрушимость, удары ее лучей, ожоги ее радиации. Не было средств защититься, не было возможности нанести ответный удар. Его единственной защитой была непокорность, упорная стойкость, готовность умереть, но не сдаться. Так чувствовали себя в сорок первом году ополченцы в Волоколамских лесах, поднимаясь со штыками на танки.
— Передай тем, кто тебя послал, что я не отдам завод. Лучше его взорву, чем уступлю мерзавцам.
— Ты — слепой, безрассудный фанатик. Тебя будут резать, иглы под ногти вгонять, паяльной ламой палить, а ты будешь реветь от боли, но кричать: «Россия, русский народ»! Я с детства был под властью твоего фанатизма. Ты гипнотизировал меня, подчинял своей воле. Я, как тень, ходил за тобой. Когда мы расстались, я освобождался от тебя, как наркоман освобождается от наркозависимости. Кодировался, как кодируется пьяница. Избавлялся от твоих интонаций, от твоей походки, от манеры щурить глаза. Выкорчевывал тебя. И теперь я свободен. И знаешь, что сделало меня свободным? Твои отношения с женщинами. Они чувствовали твое сумасшествие, твой фанатизм, твою неспособность жить нормальной человеческой жизнью. От тебя ушла Жанна Девятова, которой ты увлекался в школе, и которая устала от твоих несбыточных мечтаний. Тебя покинула Елена, твоя жена, испугавшись твоего надрыва, твоей бесчеловечной страсти. От тебя сбежала эта Ольга Глебова, певичка из ресторана, которая предпочла тебе мэра, этого старого сатира. Женщины чувствуют дефект и реагируют на него, как чуткие животные.
— Ты за этим меня пригласил? Это хотел сказать? — Ратников чувствовал, как бушует в Шершневе ненависть, необъяснимая, не человеческая, не связанная с их отношениями, а рожденная все той же безымянной сущностью, которая наносила удары из Космоса по всему, что было свято и дорого. Шершнев был во власти тьмы, извергал ее из себя. Его душа и плоть бушевали от невыносимых страданий.
— Я хотел тебе сказать последний раз, — отдай завод. Станешь упираться, будешь растоптан. Я тебя растопчу. Я вырвал тебя из себя, бросил под ноги, и буду топтать. Буду тебя топтать! Буду топтать, топтать и топтать!
Лицо Шершнева было страшным. Напоминало эластичную резиновую маску, под которой вздувались волдыри, проваливались вмятины. То жутко разбухала одна щека, а другая становилась ямой. Выпучивался один глаз, а второй пропадал и слипался. Удлинялся подбородок, почти соединяясь с носом, а лоб уменьшался и сморщивался. Казалось, если содрать резиновую маску, под ней обнаружится кровавая гуща, в которой блестят оскаленные зубы, пялятся огромными белками глаза.