видя чужое горе, мне почему-то легче справиться со своим. Сейчас это, пожалуй, единственное, что могло бы объединить нас.
– Сочувствую, – говорю я.
– Я бы никогда не сделал этого, если бы знал, – отвечает Николас. – Я видел, что тебе грустно. Пытался прогнать тебя, потому что думал, ты снова втянешь меня в собственную печаль, но потом ты вернулась, и в глазах горела такая искра, словно не хватало лишь небольшого толчка, чтобы избавиться от грусти. Такое я мог понять. Я думал, что смогу тебе помочь. – Его руки сжимаются вокруг меня, как будто в попытках спасти. – Я думал, ты тоже кого-то потеряла. Но и представить себе не мог…
Он цепляется за меня, но в итоге я отпускаю Николаса вместе с его болью и делаю шаг в сторону, к фотографии женщины и ребенка, которая привлекла мое внимание во время первого визита в этот дом. Рядом с фотографией лежит цепочка с крестом. Я провожу пальцем по рамке, теплой от лучей утреннего солнца. Над ней, приклеенный скотчем к зеркалу, висит мой рисунок – святилище нашего общего горя.
Николас становится рядом со мной, наши руки соприкасаются, и я не отстраняюсь, хотя от его близости болит в груди.
– Моя мама была такой общительной, такой живой, всегда побуждала меня выйти из зоны комфорта и по-настоящему жить. – Глубокая, щемящая любовь согревает голос Николаса и заставляет мое собственное горло гореть от сочувствия к его потере. – Когда она умерла, я не сомневался: мама хотела бы, чтобы я продолжал жить. Просто не знал, как это сделать. Раньше я работал в сувенирном магазине с вампирской тематикой, и люди приходили, задавали вопросы, тратили свою жизнь на поиски чего-то, что могло бы их убить… Поэтому я решил предложить им нечто другое, игру, чтобы переключить внимание на реальное знакомство с городом. – Его рука скользит по моей, и Николас пожимает плечами. – Я думал, что это поможет им. Думал, что и мне поможет.
– Помогло? – Мой голос звучит так тихо, что на секунду я сомневаюсь, услышал ли меня Николас.
Он поворачивается, я смотрю в его темно-карие глаза и вижу в них глубокую печаль, которую могла бы заметить и раньше, если бы не была так сосредоточена на отторжении собственной. В ту первую ночь в клубе Николас намекнул на нее, но во многих ситуациях я видела только то, что хотела увидеть.
– Поначалу нет, но с тобой все вышло иначе. Ты заставила меня снова чувствовать, так сильно, что я чуть не прервал игру на середине. Я испугался, что не смогу без тебя жить, а ты уедешь, и мне станет хуже, чем раньше. Но я не заслуживаю счастья.
Его горло сокращается, и я почти чувствую боль, которую Николас проглатывает.
Я сжимаю его руку, все такую же холодную, как всегда, – у некоторых людей просто холодные руки.
– Ты заслуживаешь того, чтобы жить, – говорю я. А жизнь – это радость, боль и все, что между ними. Николас сам показал мне это. – Каждый имеет право жить.
Но не у всех есть такой шанс.
А потом я отпускаю его и отступаю назад. Я не в силах исцелить его горе. Никто не в силах. И я не могу использовать его горе, чтобы отвлечься от собственного.
– Прощай, Николас.
Он поднимает голову, моргая покрасневшими глазами.
Я поворачиваюсь и выхожу из комнаты, а затем – из дома, не оглядываясь. Не останавливаясь, я схожу с крыльца, иду мимо разбитых статуэток животных во дворе и выхожу на потрескавшийся и израненный тротуар, и там, наконец, теряю самообладание.
Я падаю на колени, хватаясь пальцами за трещины тротуара, и плачу. Горе затопило меня, и ему некуда деваться, кроме как выйти наружу. Генри опускается на колени рядом и обнимает меня, от этого я плачу еще сильнее. Когда кто-то непричастный к вашему горю обнимает вас, все выходит из-под контроля. Не нужно быть сильным, и слезы не заставят другого расплакаться – он справится с этим. Генри всегда умел справляться с моими эмоциями, и именно поэтому я все это время боялась находиться рядом с ним. Знала, что он может справиться с моими эмоциями и продолжать жить, как и тогда, когда мы были детьми. Знала, что он будет высвобождать эти эмоции снова и снова. Потому что все время знал: мне нужно их выпустить.
Я плачу до ощущения полного опустошения, а затем, не позволяя себе наполниться вновь, встаю, и Генри тоже встает, лицом ко мне и слегка придерживая за плечи на случай, если понадобится снова притянуть меня к себе.
Я всегда думала о нем как о добром и милом человеке, а себя считала храброй, той, кто всегда прыгает вперед головой. Но, возможно, по-настоящему храбрый человек – это тот, кто проявляет доброту снова и снова, даже когда другой человек отталкивает его.
– Поцелуй меня, – прошу я.
Поцелуями Николаса я пыталась заглушить свое горе, и теперь, выплакавшись, хочу наполниться чем-то настоящим, более ярким, хотя бы на мгновение.
Глаза Генри распахиваются, а губы поджимаются. Его пальцы подрагивают на моих плечах, как будто он хочет притянуть меня к себе, но не решается.
– Не сейчас, – говорит он.
– А когда?
– Тебе грустно. Я не хочу целовать тебя только потому, что тебе грустно. Не хочу так поступать с тобой.
– Ты никак со мной не поступаешь. Я устала от людей, которые пытаются указывать мне, как реагировать на свои эмоции. – Я отстраняюсь от Генри. – Если ты не хочешь целовать меня, что ж, ладно, но если это не так, но ты думаешь, будто лучше знаешь, что мне нужно, тогда ты ничем не лучше Николаса.
Вырвавшись из рук Генри, я разворачиваюсь, нечаянно цепляюсь ногой за корень, пробившийся сквозь тротуар, и падаю на четвереньки. Генри оказывается рядом через секунду, поднимает меня на ноги, но вместо того чтобы отпустить, обхватывает мое лицо обеими руками и держит так, рассматривая каждую черточку, словно художник, рисующий этот момент для вечности… А затем он впивается в мои губы своими.
Целовать Генри – все равно что кидать воспоминания в огонь и переплавлять их во что-то новое. В его поцелуе та же алая страсть, что и у Николаса, но в нем присутствует скрытый привкус сладкого золотистого меда, превращающий его в нечто более живое, более цельное. В то, что может сосуществовать вместе с моей печалью, а не заглушать ее, вызывая чувство вины. Я тону в поцелуе, изголодавшись по нему. Руки Генри скользят по моим волосам, делая его все