«Все кончится в первый же день», — вертелась на уме фраза-приговор. А если нет, значит, они замыслили что-то еще. Воспаление легких за дорогу проникло глубже, сухой душащий кашель сводил тело судорогой, жар был небольшим, но Андрея качало и слезились глаза. Его поместили в изолятор, где уже было два человека. Одного из них Андрей узнал: чалдон, пришедший к нему в отряд со всей семьей. Однако бывший партизан не узнавал своего командира, да и трудно было признать тогдашнего Андрея Березина. К тому же люди в изоляторе были каждый сам по себе и мало что замечали, словно на молитве.
Андрей закутался в кожух и лег. Чтобы усмирить кашель, следовало согреть тело, но чтоб воздух, попадающий в легкие, оставался холодным. Тогда можно было впасть в полусонное состояние, и время текло бы незаметно. Он пролежал так до ночи, пока его не вызвали и не повели в монашеские кельи. Он все делал механически — надевал сапоги, кожух, шапку и шел потом за конвоиром, стараясь не растрясти в себе обманчивое чувство покоя и полусна. Но в келье Андрей очнулся: Колодкин, засунув руки в карманы брюк, расхаживал взад-вперед и поглядывал испытующе. Почему-то у всех следователей ОГПУ, заметил Андрей, была эта привычка, ходить руки — в брюки, любуясь своими блестящими сапогами, «бутылками» галифе и прислушиваясь к своей собственной чеканной поступи. Он ни разу не видел следователя неопрятным; они придирчиво следили за своим внешним видом — наверное, это считалось особым шиком и служило той разделительной чертой, которая проводилась между ними и арестованными. Они прохаживались перед допрашиваемыми, сшибали пылинки с мундира, слегка время от времени растягивали тугие ворота и поправляли обвисающие «бутылки» брюк. Андрей же каждый раз вспоминал знаменитого изобретателя галифе — кавалерийского генерала, француза Галлифе, генерала-палача, топившего в крови Парижскую коммуну.
Иные работники ОГПУ и на лошади-то не сидели, однако носили чисто кавалерийскую одежду — форма есть форма.
— Я сделал ошибку, Березин, — признался следователь Колодкин. — И вынужден пока вас освободить. Но только не сейчас, а утром. Утром вас встретит жена и отвезет домой… Кстати, я знаком с вашей матушкой. Судьба свела нас года два назад. И должен сказать, она ведет себя достойнее, чем вы.
— Где она? — спросил Андрей.
— Там, где вы все должны быть! — отчеканил Колодкин. — Она на перековке, строит Беломорско-Балтийский водный путь. Думаю, вы скоро с ней встретитесь. Там, на канале… Да, я сделал ошибку и не прощу этого себе.
— Вы не ошиблись, — выдавил Андрей. — Вы арестовали врага… Я ваш враг!
— Да вы не поняли меня, — поморщился Колодкин. — Моя ошибка в том, что надо было расстрелять сразу, а потом доложить в Красноярск.
— Еще не поздно, — сдерживая кашель, проронил Андрей. — Все в ваших руках.
— Я подумаю, — бросил он. — До утра время есть.
Андрея вернули в изолятор. Несмотря на глубокую ночь, никто не спал. Бывший партизан из отряда Андрея встретил его у двери, схватил за руки, забормотал:
— Что с нами сделают? Чего сказали?..
Он по-прежнему не узнавал командира; Андрей же не мог вспомнить его имени. Помнил его жену, детей и даже трехзарядную берданку на плече — имя вылетело из головы.
— Должно быть, выпустят, — проговорил Андрей: его трясло, наваливалась сонливость и усиливался жар.
— Отсюда не выпускают, — горячим шепотом произнес тот. — Говорят, если попал сюда — дорожка одна…
— Хочу спать. — Андрей отбросил его влажные руки. — Не мешай…
Он повалился на нары, и тусклый свет померк, словно выдутый сквозняком.
Утром его растолкали. В камере была суматоха. Четверо стрелков скручивали руки тем двоим сокамерникам. Они уже были раздеты до исподнего. Стрелок с заиндевевшей винтовкой содрал кожух с Андрея, пихнул прикладом.
— Чего? Особого приглашения надо? Раздевайся!
Дверь в камеру была открыта, морозный воздух влетал клубами и, прокатившись по полу, уносился к потолку.
На миг ослабли руки, однако в чумной от жара голове прояснилось, и болезнь отступила, унялся кашель.
И вдруг Андрей ощутил сильный голод, какого не помнил, пожалуй, с детства. Окажись под рукой сухарь или картошина, съел бы не жуя. Он огляделся по сторонам — вроде видел с вечера кусок хлеба на подоконнике…
— Раздевайся! Живо! — сквозь зубы выдавил стрелок.
Тех двоих уже скрутили и потащили к двери.
«Колодкин обманул, — пронеслось в голове. — Сказал о свободе, чтобы я не сошел с ума… Вот как делают… Женой обнадежил. А я ведь поверил…»
Он снял сапоги, затем штаны, оставшись в кальсонах. На завязках было множество узелков, отчего они стали короткими и уродливыми, как больные ветви дерева. Андрей так считал дни с начала ареста, чтобы не сбиться. Он хотел завязать еще один узелок, но охранник схватил за шиворот и толкнул в раскрытую дверь, на мороз.
«Вот как все делается, — продолжал думать он. — Пощадили, чтобы с ума не сошел… Колодкин… И на этом спасибо…»
На улице чуть светало. Андрея подвели к калитке на хозяйственный двор. Стрелок толкнул ее, показал стволом винтовки — проходи. У калитки был порожек, невысокий, засыпанный снегом и испещренный следами босых человеческих ног. Андрей хотел шагнуть вперед, но ноги не слушались. Деревянный порожек казался высоким и в сумерках черным, словно осмоленным. За ним был чистый, белый снег, только следы уже были не человеческие, а птичьи.
«Боюсь! — ожгла мысль захолодевшую голову. — Я же смерти боюсь!»
Стрелок толкнул его за калитку. Андрей инстинктивно раскинул руки, чтобы уцепиться за столбы, но опоздал — под руками был воздух, а впереди — старая конюшня с распахнутыми воротами, возле которых стояли стрелки в черном и Андреевы сокамерники в исподнем.
«Отчего же я боюсь? — взывал Андрей, ощущая, как накапливаются слезы. — Как мне страшно… Жить хочу! Жить!.. Что со мной? Отчего?.. Надо молиться! Погоди, а как? Что говорить?.. Страшно!»
Тем временем сокамерников толкнули в конюшню, и сразу же там вспыхнул ослепительный свет. Он достал глаз, и Андрей сощурился, стрелки вскинули винтовки и ударили вразнобой, целя в яркий квадрат распахнутых ворот. Огонь из стволов слился со светом в конюшне, и сразу все погасло.
— Давай! — крикнули конвоиру Андрея. — Бегом!
Толкая в спину, конвоир погнал Андрея к воротам, пихнул последний раз и отскочил назад. Андрей встал перед черной пропастью конюшни. Темень выплывала оттуда как дым и казалась осязаемой.
«Молитву! — просил он про себя. — Молитву!.. Как? Отходную?!»
И не мог вспомнить ни единого слова, хотя много раз слышал; не мог и понимал, что уже не вспомнит, не успеет.
— Беги! — крикнули сзади, и в тот же миг свет ослепил. Он побежал слепым, выставив руки вперед. Белый искристый шар стоял перед глазами и убегал вместе с ним, а вернее, летел впереди, увлекая его за собой.
И в тот миг он ничего не видел, кроме этого света.
Он не помнил, сколько бежал. Сознание будто тоже было ослепленным и ничего не воспринимало, как и глаза.
Даже когда потух свет и Андрей оказался на улице, в первый момент он ничего не различал, кроме этого сияющего шара.
Бежать дальше было некуда — перед ним оказались деревянная стена. А в ушах все еще стоял крик-команда: «Беги!» Прильнув грудью к стене, он сморгнул пятно света и, обернувшись, увидел Деревнина. Андрей мгновенно узнал его, даже, скорее, угадал. Тот самый Деревнин, гимназист, пришедший к нему в отряд самообороны, Деревнин, который в двадцатом был освобожден Андреем из-под стражи и выпущен на волю со свидетельством о его партизанском прошлом.
— Оботрите ноги, — скомандовал Деревнин.
Андрей глянул на свои ноги — они по щиколотку были забрызганы чем-то серым и липким. Он забрел в сугроб и стал оттирать ступни, оставляя эту серость на белом снегу.
— Идите вперед! — приказал Деревнин, держа руки за спиной.
Послушно, повинуясь только чужому голосу, Андрей пошел по набитой, выпуклой тропинке вдоль стены конюшни. Деревнин вывел его с хозяйственного двора и впустил в изолятор.
— Надевайте, что получше, — бросил он. — Пимы вон лежат. В сапогах холодно.
Он ничего не слышал, кроме этого голоса, и подчинялся ему, как если бы это был голос с Неба.
Он натянул свои штаны, сунул ноги в чужие валенки, а Деревнин уже подавал полушубок — новый, добротный, отороченный мерлушкой по бортам и низу. Андрей машинально надел его, а Деревнин напялил ему на голову какую-то шапку и, оглянувшись на дверь, сказал полушепотом:
— Я ваше свидетельство помню. Все помню… Пошли!
Колодкин сидел в келье и, казалось, сидит так с ночи.
Разве что табаку в кисете поубавилось и махорочный дым висел под потолком.
— Вы условно расстрелянный, Березин, — объявил он. — Прошу помнить об этом всю жизнь. Подпишите!
Колодкин пододвинул к нему лист бумаги и, обмакнув перо, подал ручку. Андрей взял ее, забыв, для чего существуют ручки. Он смотрел на перо, на фиолетовую золотинку чернил на его кончике и не мог понять, что от него требуется.