Скажи кому, будто Дранишникову надо, чтобы о нем думали, чтобы за него болели или гордились им, скажи об этом кому — не поверят, а только ему это нужно, в самом деле нужно, чтобы сопровождал его по жизни не только бесконечный страх матери за его здоровье, не только наивные ее заботы о его семейном благополучии.
Теперь Дранишников был уверен, что даже и его профессия механомонтажника как будто брала начало где-то в кузнечном дедовом ремесле, он теперь так считал — вот как оборачивалось дело.
Он все бродил по двору, покуривая, стоял, притихнув, то здесь, то там, все раздумывая, подходил потом к матери и, о чем-либо спросив ее, снова принимался шагать за домом или присаживался на большой камень из ракушечника, который лежал посреди сада, — говорили, у старых хозяев на этом камне одним углом стоял раньше амбар.
Только что он спросил у матери:
— Ну а с атаманом они как... после этой истории, не знаешь?
И мать удивилась:
— Да как?.. Мстительный был, мамаша, покойница, говорила, не дай господь... Так все и прискипался к нему потом, пока дед его не убил.
— Атамана?
— А то кого?
— Дед?
И мать снова как будто удивилась:
— Ну а то кто? — И спокойным, ко всяким рассказам на своем веку привыкшим голосом начала медленно: — Это уже в восемнадцатом... Белые вошли — и к нему первым делом, коней ковать, разбили от-то по горам. А еще перед этим они мужиков пороли на площади, а деда и вроде не тронули, но сам атаман плеткой по лицу его стебанул. Он теперь: «Не буду ковать». А тот: «Будешь!» И опять у них на противность пошло. А белые с собой пленных красноармейцев привели, за станицей какой-то отряд поймали. Тогда атаман же и говорит: «Ну что ж, Иван, придется мне опять тебя попросить. Вот, — говорит, — интересно: чегой-то все я тебя прошу, а ты меня хуть бы раз!..» И повели его с красноармейцами на ярмарочную площадь, за маслобойней. Поставили всех от так один от одного в два ряда, а дед — последний... От атаман шашку вынул: «Смотри, — кричит, — Иван, как я просить тебя буду!..» И пошел же от-то красноармейцев рубать, как лозу на скачках. Они, бедные, все молодые были ребята, мамаша, покойница, рассказывала. Валются на обе стороны, не успевают и крикнуть. А последний же дед. Только атаман к ему, да шашкой уже намахнулся, а он как крикнет на коня: «Турка!..» А конь у атамана был — черкесы подарили, — такой конь, что никто и не подходи, это ж один дед и мог с ним совладать, когда ковал, дак вся станица сбегалась посмотреть. Только деда и признавал. Вот он как крикнет на него: «Турка!..» А тот над ним дыбки, а дед атамана за ногу, да с коня, тот шашку выронил, да за наган, а дед его кулаком в темя, а у него ж кулак, не дай бог! Мамаша, покойница, рассказывала: был пьяный да посуду побил, а она взяла да купила тогда железные чашки. А он снова пришел с ярмарки выпивши да говорит: «А, бодай тебя черти, думаешь, железные, дак и все?..» Перевернет чашку, да по дну кулаком. Так и побил все.
— А как же он живой-то остался? — спросил Дранишников.
— А, да как?.. Он же на этого Турку — да и пошел! Два раза ранили, а догнать все одно не догнали...
Удивительным это казалось Дранишникову: встать, выйти со двора, и через пять минут он будет уже за маслозаводом, на старой ярмарочной площади, где стоял когда-то ожидавший смерти его дед, и между двумя рядами мальчишат в красноармейском с окровавленной шашкой несся на сумасшедшем коне озверевший казак...
Что он, дед, уже попрощался тогда с жизнью?.. Почему он не передумал, не согласился ковать?..
К вечеру стало прохладно, в синем воздухе тонко запахло горьким дымком — где-то сжигали бурьян.
Камень из ракушечника стал набирать холодка, и Дранишников вдруг почувствовал, что озяб, но уходить из сада ему не хотелось; и тогда он пошел к сараю, снял со стены и накинул себе на плечи старую телогрейку, потом поискал еще что-нибудь из тряпья, нашел сшитый из разноцветных лоскутов тонкий ватник, бросил его на камень в саду и снова сел, сложив руки на груди и опустив голову.
Интересно, подумал он, а нынешнее состояние деда — это что: напасть, черные провалы, и пустота, и призрачная белизна, как это бывает при беспамятстве? Или мир, в котором он живет теперь, — совсем другой, безоблачный и, как зеленые долины, покойный; и он сам создал его, этот мир, взяв туда с собой только то, что может утешить, чем можно гордиться, и оставив за чертой и горечь прожитых лет, и поражения свои, и неудачи?
Разве и мы, подумал он, сорокалетние, уже не создаем — всяк себе — такой мир, в котором жилось бы нам удобно и достойно? И какие-то черты в самих себе — каждый в отдельности, — и какие-то явления вокруг нас — сообща — разве мы не называем теми или иными именами лишь потому, что считаем нужным поддерживать странную игру в собственную значительность или в общую нашу непогрешимость? И разве мы не перестаем постепенно замечать то, что нам меньше всего хотелось бы замечать?.. Да мы и помним большей частью лишь то, что нам хочется помнить, и пытаемся навсегда забыть то, чего всю жизнь надо в себе стыдиться, и говорим только об успехах своих и удачах. А с какой настойчивостью выпроваживаем мы из своей памяти друзей, перед которыми виноваты?.. Или женщин, которых мы предали?..
А деду, слава богу, за девяносто, и жилось ему труднее, чем нам, и жилось, конечно, далеко не всегда так, как ему хотелось бы, и, может быть, только теперь, в мире, который он сам для себя незаметно создал, зло всегда бывает наказанным, и всегда торжествует справедливость, и это мир, в котором он всегда — победитель...
И снова проживший долгую жизнь его дед увиделся Дранишникову как будто добровольно ушедшим со связи старым радистом или забывшимся в одиночестве усталым пилотом.
И Дранишников уже в который раз сегодня спросил себя: успел он или все-таки опоздал?..
И тут же он вдруг подумал о старой своей матери, ему вспомнилось, как заплакала она, как понесла к глазам край черного платка, когда очередной раз уезжал он с Чекрыгиным, оставляя ее одну.
Среди ночи Дранишников вышел во двор и остановился, притих.
Над садами еще держался прогорклый запах осенних костров, но он уже был разбавлен зябким морозцем.
За серыми деревьями синеватыми тенями прятался туман. Стылое небо светилось бледным, призрачным светом.
Дранишникову показалось вдруг, что через дым и туман скачет к нему по спящим садам неумолимый всадник на сумасшедшем коне.
Но Дранишников только слегка повел головой, и всадник безмолвно осадил коня и повернул послушно назад.
Станица спала.
Он услышал вверху тоненький переклик и поднял голову.
Где-то очень высоко летели гуси, и тихие их, словно холодные звезды, под которыми они летели, слабо мерцающие голоса звучали жалобно и печально...
ГОСТИНИЦА В ЦЕНТРЕ
1
Сидела чинно, как на смотринах, а потом легонько мотнула головой и снова рассмеялась без единого звука, понесла к глазам ладошку, чтобы прикрыться.
Дементьевна спросила:
— Ты чо?..
Она тихонько сказала:
— Да ты и придумаешь... Значит, ложку салфеткой обтер, думал, вилку она ему уже и не даст?..
И Дементьевна, обрадованная, что рассказ ее понравился, снова негромко начала:
— А правда... Вот так же вот, как нас сейчас привезли... Только в область. А мы с им с одного села, как по животноводству, пастух он — старый уже, под семьдесят, но из себя еще бодрый... И в ресторане в этом вместе ж и сели. От он съел борщ, а потом салфетку берет, а она ж это красивая да накрахмаленная — прям хоть на свадьбу!.. Берет ее и ложку обтирает, да так это важно, еще вроде и песню про себя играет, как профессор какой. Накомкал от так — на полстола... А официантка пришла — как глянет на его! А это потом уже домой ехали, дак он говорит: «Я чо?.. Тут город, думаю, все культурно — на то оно и салфетка, чтоб языком-то ложку не облизывать, аккуратно обтер — и еще дальше...»
Она все покачивала головой, поглядывая поверх ладошки:
— И придумает же!
Дементьевна отозвалась:
— А то нет?.. Нас таких только и пускать в город.
И она сказала печально и жалостно:
— Го-осподи!.. Да разве от-то много увидишь, если, как мы, работать? Хоть я, возьми. Чурбак чурбаком и есть!
— От то-то и оно!
А она вспомнила, как нынче в обед подошла к дежурной по этажу, и та сунула ей ключ от комнаты, почти на нее не глядя, и она потом билась-билась, а ключ все не подходил, хоть плачь! А она тогда нахальства набралась да и вернулась: «Гражданочка, может, вы мне не тот ключик дали?» И дежурная, все так же молча и так же не глядя на нее, протянула руку за ключом, дала другой — этот подошел тут же.
— Неужели ж она нарочно — ключ?
Дементьевна, знавшая об этой истории, поддержала:
— А то долго ей?
— Ага, думает небось: «Пусть эта деревенская помучается, да из нее хоть чуть дурь выйдет...»
И Дементьевна согласилась:
— А то как?
Сама она уже поела, сидела, поджидая теперь Дементьевну. Та, молодец, не стесняется, ест, как у себя дома: и куриной косточкой всласть похрустела, и стакан из-под сметаны хлебушком вымазала, и чаем теперь из блюдца хлюпает, хоть бы что! А ей при людях и еда не еда. Все кажется, что из-за соседнего столика на нее смотрят, да в рот заглядывают, да, друг другу показывая на нее глазами, моргают: «Хоть посмейся с этой деревни!» Она и утром не наелась, и в обед тоже, да и сейчас только червячка заморила — да и все. Ну ладно уж, надо будет как-нибудь купить в магазине колбаски да булочек взять, и вечерком от-то никуда не ходить, а сесть в комнате да хорошенько покушать. Она бы так и делала, так и питалась бы, да это Дементьевна таскает ее везде за собой: «Привыкай», — говорит... Ей-то повезло, конечно, что попала с Дементьевной в одну комнату. Дементьевна — баба-ухо, вот смелая! И правда, ничего не боится. В комнате сразу все пооткрывала, везде заглянула да все потрогала, а что на улице дорогу спросить — любого тебе остановит, и в очереди с кем хочешь разговорится, и с заседания с этого, захотела — поднялась да и пошла, а сегодня еще и ее с собой сманула. А она и пальто свое с вешалки спросить боялась: вдруг кто из женщин из этих, кто там работает, возьмет да и спросит: «А почему это вы уходите?» И мимо людей этих, седых да вежливых, что около стеклянных дверей стоят, шла — не дышала: вдруг да остановят, да отберут все бумажки, а потом с трибуны кто-нибудь да скажет: «Пригласили, мол, ее как порядочную а она — вон тебе!..» Пока на улицу вышла, так хуже, чем на работе в плохой день, перенервничала, а Дементьевна смотрит на нее да смеется: «Да брось ты, Анастасия, переживать!.. Это кто здесь, в Москве, и вывелся, ему тут уж и неинтересно. А мы хоть по магазинам мотнемся, а то что бабам рассказывать будешь?»