Он пристальнее стал вглядываться в Клару, на которую сначала смотрел только как на представительницу известного количества банковых билетов, и убедился в той истине, что прямая складка самого простого платья на скромной невинной девушке заключает в себе гораздо более обольщения и могущественного возбуждения, чем самые вольные наряды кокеток. От малейшего шороха этого платья, из-под которого едва выглядывал носок ножки, вся кровь у него приливала к сердцу; лиф, скромно прикрытый наглухо застегнутым монашеским нагрудником, жег его, сводил с ума… его, который прежде очень хладнокровно, куря сигару и толкуя о лошадях, ласкал рукой самые атласные плечи в Париже. Он почитал себя закаленным, бронзовым, невозмутимым, а между тем сдался без боя: как искусный генерал он до сражения почувствовал поражение и признал, что борьба бесполезна. Им овладело стремление к невинности, как это наконец случается с людьми, которые все уже испытали. Он жаждал стыдливости и чистоты; добродетель была единственной усладой, которой он еще не отведал. Будучи еще довольно молод, он подвергся уже снедающей стариковской страсти к молоденьким девушкам. Не обладая сам ни верой, ни мечтами, ни свежестью души, ни красотой тела, он хотел иметь все это в лице Клары. Он забывал только одно — любовь ее к Дальбергу, любовь, которую надеялся уничтожить мало-помалу, совершенно полагаясь на свою ловкость.
Он обманывался. Это ошибка всех очень искусных людей, слишком склонных пренебрегать простодушными противниками, как будто простодушие не составляет иногда самого утонченного плутовства, особенно в любви. Человек самый тонкий, самый опытный в интригах может быть побежден мальчиком глупым, но любимым.
Рудольф, вступивший в дом Депре как искатель приданого, уже не помышлял о нем. Клара могла бы разориться вконец, он не встревожился бы ни на минуту.
А что между тем делала Амина? Она благоразумно рассчитала, что нужно дать время пройти первой ярости Дальберга и держалась в стороне, однако ж не оставляла своих замыслов.
Сообразив, что Дальберг уже достаточно отчаялся, она решилась на смелый подвиг.
Однажды Генрих, возвратясь домой, нашел у себя женщину, сидящую в кресле и прехладнокровно читающую газеты и брошюры. Он сначала не узнал ее, потому что поля шляпки бросали тень на лоб, а подбородок был загорожен книжкой. Только маленький башмачок, свежесть перчатки и гибкая линия стана доказывали, что эта женщина молодая и хорошенькая.
На мгновение в уме Дальберга мелькнула довольно нелепая мысль: он вообразил, что возлюбленная его Клара, получив наконец одно из его страстных посланий, в которых он уже предлагал ей бежать с ним на другое полушарие от суровости варвара отца, решилась и сама пришла к нему. Он уже хотел вскрикнуть: «Клара! Ты здесь?», когда незнакомка вдруг бросила журнал и обратила к нему лицо, хотя не равное девственной красоте Клары, однако ж столько же очаровательное в своем роде.
— Амина! — вскричал Дальберг, отскочив на три шага, так эта дерзость поразила его.
— Да. Что ж тут удивительного? — решительно отвечала гостья, облокотясь на поручни кресла.
— После того, что вы со мной сделали?
— Как у вас здесь хорошо! — продолжала Амина. — А! Вот Диас! Какая прелесть!.. Не хотите ли поменяться? Я вам дам Делакруа… амура за тигра?
— Вы, верно, много полагаетесь на ваш пол?
— Без сомнения, полагаюсь, — отвечала Амина, снимая шаль и бросив на диван шляпку, мастерское произведение, только что вышедшее из волшебных рук мадам Бодран, с таким небрежением, как только может торговка бросить свой колпак на кучу сена.
Она подошла к Дальбергу во всеоружии.
Солнечный луч, проникая в щель между двумя полами занавеса, осветил ее с головы до ног и зашевелил тысячи золотых ниток в ее роскошных каштановых волосах. Для женщины менее свежей и более пожилой это была бы предательская помощь, но Амина еще не боялась яркого света.
При виде этой женщины, вызолоченной солнцем, этой змеи, соблазняющей своей наглой красотой, ослепленный Дальберг остановился в нерешимости. Негодование его на гадкий поступок Амины было столько же живо, но он против воли поддавался роковому очарованию, от которого не могли защититься самые холодные сердца.
— Ну, начинайте же вашу ораторскую речь, — сказала Амина, ударив его кончиком снятой перчатки по губам, — или подсказать вам? Амина, негодная, низкая, коварная женщина без сердца… таковы, вероятно, эпитеты, которыми вам угодно будет наградить меня.
— Вы причина несчастия всей моей жизни…
— Это еще не доказано: быть может, после вы еще поблагодарите меня.
— Вы растерзали сердце бедной невинной девушки…
— Она утешится, если уже не утешилась.
— Зачем вы послали портрет?
— Зачем вы не пришли взять его?
— Вы злая женщина! Разве я мог?
— Неблагодарный! Стало быть, я внушаю вам неодолимое отвращение?
— Во всякое другое время ваша записка могла бы осчастливить меня.
— Ну, посудите ж и вы о моем негодовании: я видела, что мной пренебрегают, что меня презирают; я думала, что вы находите меня подурневшей; я усомнилась в своем могуществе: это была первая моя неудача!
— Мое сердце было занято самой могущественной, самой чистой любовью!
— В этом-то и состояло мое несчастье! О! Как я завидовала любви, которую вам внушила другая! Как я ревновала к этой Кларе! Как я желала изучить ее исподтишка, чтобы подметить и перенять у нее то, чем она обворожила вас! Как я сожалела о миловидной угловатости, свойственной невинности! Если бы вы знали, как я старалась придать моим волосам ту девственную мягкость и взглядам тот скромный свет, какие заметила на портрете! Сколько белых платьев я примерила, чтобы также иметь вид пансионерки!
Всерьез говорила Амина или хотела насмеяться над доверчивостью Дальберга, этот вопрос трудно решить. Однако ж ее голос, ее взгляд, ее движения — все казалось подлинным.
— Ревность, заставившая меня послать портрет, послужила мне плохой советчицей: она доставила мне только вашу ненависть, — прибавила Амина с искусно приглушенным вздохом; если бы я знала, что вы до такой степени влюблены, то, уж конечно, не пыталась бы овладеть сердцем — увы! — слишком хорошо огражденным.
Мы должны признаться, что Дальберг, которому Клара в продолжение шести недель не подавала никакого знака жизни и даже не показывала своей тени за шторой, в эту минуту находил Амину уже не так чудовищно злой, как сначала: всякий человек легко прощает самые черные поступки, если они хоть с какой-нибудь стороны льстят его самолюбию.
— Что сделано, то сделано, — продолжала Амина, — вы, конечно, потеряли уже всякую надежду снова снискать милость мадемуазель Клары и ее отца. Впрочем, Клара вовсе не любила вас. Употребила ли она хоть малейшее старание увидеть вас? Написала ли она вам хоть одно слово? Имела ли она хоть малейшее сострадание к вашему горю? Эти смиренные девушки чертовски злопамятны и мстительны: она вам никогда не простит.
Дальберг уже несколько раз повторял себе почти то же самое, что говорила Амина. Признавая всю законность негодования Клары, он находил, однако ж, что она уж слишком добросовестно исполняет приказания отца.
— Сколько же времени вы намерены бродить по городу с элегическим видом? Ваши усы худо подстрижены; волосы не завиты, вы два месяца не меняли жилет. Вы носите на себе все признаки нравственного растления. Вы уже слишком во зло употребляете право несчастного влюбленного одеваться небрежно. Еще неделя, и вы сделаетесь смешны, предупреждаю вас.
Дальберг взглянул в зеркало и действительно нашел некоторые недостатки в изяществе своего костюма.
— Клара лучше вас распорядилась: она уже нашла себе утешение.
— Это невозможно! — вскричал Дальберг.
— Какое у вас наивное самолюбие! А я вам скажу, что можно даже предвидеть, кто будет вашим преемником у этой невинной и мстительной особы. Вы, разумеется, понимаете, что Депре не намерен оставить мамзель Клару старой девой. Вы не единственный жених под солнцем. А коли вас забыли, забудьте и вы. Вы опять скажете, что я злая женщина, но если хотите отправиться со мной в оперу, я вам, кроме нового балета, покажу зрелище, которое исцелит вас от вашей несчастной страсти и разрешит клятвы верности, которые вы дали вашей обожаемой.
— Что вы хотите сказать? Вы хотите испугать меня?
— Так вас можно испугать? Вы так мало доверяете любви молоденькой честной девушки, воспитанной в монастыре, девушке, с которой вы меняетесь портретами и локонами волос? Вы трепещете с первого слова, которое вам говорят; пугаетесь испытания; не смеете подвергнуть это чистое золото пробе, со страху, чтобы оно не оказалось поддельным? Поедемте в оперу?
— Еду, — отвечал Дальберг.
— Ну, хорошо, я переоденусь и заеду за вами. Будьте готовы.