страсти.
  ГОРАЦИЙ
   ТРАГЕДИЯ
 {55}
 Перевод Н. Рыковой
     МОНСЕНЬОРУ КАРДИНАЛУ ГЕРЦОГУ ДЕ РИШЕЛЬЕ[12] {56}
  Монсеньор!
 Никогда не решился бы я предложить вниманию Вашего высокопреосвященства это весьма несовершенное изображение Горация, если бы не рассудил, что после стольких милостей Ваших ко мне столь долгое молчание мое, объясняемое лишь глубоким почтением к Вашей особе, может показаться неблагодарностью, и что к тому же, справедливо сомневаясь в достоинствах своего труда, мне следует питать тем большее доверие к Вашей доброте. Всем, что я сейчас собой представляю, я обязан только Вам и не могу не краснеть при мысли, что за эти несчетные благодеяния делаю Вам подарок, столь мало достойный Вас и столь несоразмерный с тем, чем вы меня взыскали. Но при всем смущении, которое я разделяю с каждым, кто занимается сочинительством, я обладаю, однако, тем преимуществом, что меня трудно было бы упрекнуть за выбор сюжета и что доблестный римлянин, коего я повергаю к стопам Вашего высокопреосвященства, мог бы с большим правом предстать перед Вами, если бы умение мастера больше соответствовало качеству материала: порукой тому автор сочинения,{57} у которого я позаимствовал материал и который начинает излагать это достопамятное событие с восхваления, заявляя, что «вряд ли в преданиях древности есть пример большего благородства». Как хотел бы я, чтобы слова, сказанные им о самом деянии, можно было отнести и к принадлежащему мне изображению этого деяния, — хотел бы не ради того, чтобы потешить свое тщеславие, но лишь затем, чтобы поднести вам нечто более достойное подношения!
 Конечно, более искусная рука могла бы изложить сюжет с большим изяществом. Но, как бы то ни было, моя рука отдала ему все, на что она способна и чего можно по справедливости ожидать от питомца провинциальной музы,{58} который, не имея счастья достаточно часто лицезреть Ваше высокопреосвященство, не в силах руководствоваться светочем, постоянно озаряющим путь его собратьям по перу.
 В самом деле, монсеньор, чему приписать изменение к лучшему, замечаемое всеми в работах моих с тех пор, как я пользуюсь благосклонностью Вашего преосвященства, как не воздействию Ваших высоких помыслов, вдохновляющих меня, когда я удостаиваюсь у Вас приема, и откуда все еще наличествующие в моих произведениях несовершенства, как не от грубости палитры, к которой я возвращаюсь, когда остаюсь наедине со своей слабостью? Необходимо, монсеньор, чтобы все, кто денно и нощно трудится для театра, громко заявили вместе со мной, что мы обязаны Вам двумя весьма существенными вещами: первая состоит в том, что Вы поставили перед искусством благородную цель, вторая — в том, что Вы облегчили нам его понимание. Вы дали искусству благородную цель, ибо вместо того, чтобы угождать народу, что предписывали нам наши учителя и что, по словам Сципиона и Лелия,{59} двух достойнейших людей своего времени, их вполне удовлетворяло, Вы предоставили нам возможность угождать Вам и развлекать Вас; тем самым мы оказываем немалую услугу государству, потому что, содействуя Вашим развлечениям, мы содействуем сохранению Вашего здоровья,{60} столь ему драгоценного и необходимого. Вы облегчили нам понимание искусства, ибо для этого нам теперь не нужно никакой науки — достаточно не спускать глаз с Вашего высокопреосвященства, когда Вы удостаиваете своим посещением и вниманием чтение наших произведений. На этих собраниях, угадывая по выражению лица Вашего, что вам понравилось, а что нет, мы с уверенностью можем судить, что хорошо, а что плохо, и извлекаем непреложные правила того, чему надо следовать и чего избегать. Именно там я часто за какие-нибудь два часа научался тому, чего не преподали бы мне все мои книги и за десять лет; там черпал я то, чем заслуживал одобрение публики, и там надеюсь, пользуясь и в дальнейшем благосклонностью Вашей, почерпнуть все, что поможет мне создать наконец произведение, достойное быть Вам врученным.
 Разрешите же мне, монсеньор, изъявляя благодарность за выпавшее на мою долю признание публики, коим я обязан исключительно Вам, процитировать четыре стиха, принадлежащих иному Горацию, нежели тот, которого я Вам подношу, и через их посредство выразить искреннейшие чувства моей души:
       Totum muneris hoc tui est,
 Quod monstror digito praetereuntium
      Scenae non levis artifex:
 Quod spiro et placeo, si placeo, tuum est[13].{61}
   К этой истине я добавлю еще лишь одну: я молю Вас не сомневаться, что я искренне пребываю и всю жизнь пребуду, монсеньор, смиреннейшим, покорнейшим и вернейшим слугою Вашего высокопреосвященства.
 Корнель
   ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  ТУЛЛ{62}
 римский царь
 СТАРЫЙ ГОРАЦИЙ
 благородный римлянин
 ГОРАЦИЙ
 его сын
 КУРИАЦИЙ
 альбанский дворянин, возлюбленный Камиллы
 ВАЛЕРИЙ
 благородный римлянин, влюбленный в Камиллу
 САБИНА
 жена Горация и сестра Куриация
 КАМИЛЛА
 возлюбленная Куриация и сестра Горация
 ЮЛИЯ
 благородная римлянка, наперсница Сабины и Камиллы
 ФЛАВИАН
 альбанский воин
 ПРОКУЛ
 римский воин
 СТРАЖА
  Действие происходит в Риме, в одном из покоев дома Горация.
   ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
  ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
 Сабина, Юлия.
 Сабина.
  Увы! Слабеет дух, и скорби я полна.
 Оправданна в таком несчастии она:
 Нет в мире мужества, которое без жалоб
 Под натиском грозы подобной устояло б,
 И даже тот, кто чужд всем слабостям людским,
 Остаться б сердцем тут не мог неколебим.
 Измученной души не скроешь потрясенья,
 Но не хочу в слезах я изливать волненье.
 Да, сердцу не унять тоски, гнетущей нас,
 Но стойкость быть должна хозяйкой наших глаз.
 Мы в силах, жалобы смиряя волей строгой,
 Над женской слабостью подняться хоть немного.
 Довольно твердости в тебе, наш слабый пол,
 Когда ты слез не льешь, сколь жребий ни тяжел.
  Юлия.
  Довольно — для людей обыденных, быть может:
 В любой опасности их смертный страх тревожит.
 Но благородные не устают сердца —
 И сомневаясь — ждать успешного конца.
 Противники сошлись у городской твердыни,
 Но поражения не ведал Рим доныне.
 Не страхом — радостью исполнись наперед:
 Коль начал он войну, он верх в войне возьмет.
 Ты ныне римлянка, гони ж испуг напрасный,
 На доблесть римскую живя надеждой страстной.
  Сабина.
  Гораций