И ширилась даль, и Пьер задавался вопросом, что видит Лев XIII за пределами Рима, за пределами римской Кампаньи, за вершинами Сабинских и Альбанских гор, во всем христианском мире? Что видит он сверху, из окна Ватикана, где замкнулся восемнадцать лет назад, не имея теперь иной возможности созерцать мир, как только из этого окна? Какие отзвуки, какие истины, какие достоверности нашего современного общества доходят до него? К нему, должно быть, доносились порой протяжные свистки паровозов с высоты Виминала, то был голос просвещенной цивилизации, говорящий о нитях, протянувшихся между народами, о свободном человечестве, шагающем в будущее. Мечтал ли сам папа о свободе, когда обращал взоры туда, где позади гробниц Аппиевой дороги, справа от Ватикана, угадывалось море? Хотелось ли ему хоть раз уйти, покинуть Рим со всем его прошлым, дабы утвердить папскую власть в иных странах, среди новых народов? И ежели у папы действительно ясный, проницательный ум, как о том говорят, он должен понять, он должен содрогнуться, внимая смутным слухам, которые доносятся из тех стран, где идет борьба, как, например, из Америки, где крамольные епископы, того и гляди, завоюют народные массы. Ради кого они так стараются — ради него или ради самих себя? Если он не сможет последовать за ними, если, связанный по рукам и ногам догмой и традицией, будет упорно цепляться за свой Ватикан, не следует ли ему опасаться грядущего разрыва? И угроза раскола уже веяла папе в лицо, наполняя его все возрастающей тревогой. Желая сосредоточить в своих руках разрозненные силы церкви, он встал на путь соглашения; по возможности проявляя терпимость и закрывая глаза на смелость некоторых епископов, папа и сам пытался завоевать народные массы, принимая их сторону против низверженных монархов. Но сделает ли он когда-нибудь дальнейшие шаги? Разве он не замурован за этой бронзовой дверью, в плену суровой католической догмы, в цепях которой его держат столетия? Он остается за этой дверью, проявляя роковое упорство, считая невозможным при всем своем подлинном всемогуществе господствовать лишь над душами, сохранять власть чисто духовную, авторитет исключительно моральный, авторитет наместника божия, повергавший к его стопам человечество, заставлявший толпы богомольцев преклонять колена, а женщин падать в обморок. Если папа покинет Рим, отречется от светской власти, центр католического мира сместится, папа перестанет быть самим собою, главой католичества, он сделается главою какой-то иной религии. И какие тревожные мысли осаждали его у этого окна, когда ночной ветерок порою навевал ему смутный образ того, иного папы, навевал страх перед новой, пока еще не определившейся религией, возникшей в глухом топоте шагов пришедших в движение народов, религией, слухи о которой доносились со всех концов света.
Но Пьер тут же почувствовал, что белую тень, недвижную тень позади наглухо закрытого окна, удерживают гордыня и неизменная вера в победу. Если победы не добьются люди, вмешается чудо. Папа был неколебимо уверен, что снова станет владеть Римом, а если не он, так его преемник. Разве церкви, при ее неистребимой жизнеспособности, не суждена вечность? Так почему бы не овладеть Римом и ему? Разве для бога существует невозможное? Если будет на то божья воля, то завтра же, невзирая на все людские домыслы, невзирая на видимую логику фактов, какой-нибудь крутой поворот истории возвратит ему Рим. О, какая это будет радость! Ведь папа отцовскими, полными слез глазами непрестанно следил за сомнительными похождениями своего блудного детища! Он поспешит забыть о распутствах, свидетелем которых был все эти восемнадцать лет — в любом часу дня и в любое время года. Возможно, папа размышлял и о том, что он сделает с новыми кварталами, которыми запятнали его город: снесет ли он их, сохранит ли, как свидетельство безумия узурпаторов? Рим, как прежде, величавый и мертвый, овеянный вековою славой, презирающий суетное попечение о чистоте и житейских удобствах, опять, воссияет над миром нетленной духовной красотою. И папа уносился в мечтах, стараясь угадать, какой оборот примут события, быть может, уже завтра. Всё, даже республика, лучше Савойской династии! Почему бы и не установить федеративную республику, почему бы не раздробить Италию согласно прежним, ныне стертым политическим границам? Республика возвратит ему Рим, она будет видеть в нем естественного покровителя воссозданного с его помощью государства. Потом воображение папы уносило его за пределы Рима, за пределы Италии, его владения, рисовавшиеся ему в мечтах, все ширились и ширились, они захватывали уже республиканскую Францию, Испанию, которая могла вновь стать республиканской, даже Австрию, которую он когда-нибудь завоюет, все католические страны, превращенные в Соединенные Штаты Европы, умиротворенные и побратавшиеся под верховной властью всемогущего папы. И, наконец, наивысший триумф — все прочие церкви исчезают, охваченные было ересью народы возвращаются в лоно католичества, к нему, своему единственному пастырю, и Христос в его лице воцаряется над народами вселенной…
Внезапно размышления Пьера о мечтах Льва XIII были прерваны:
— Дорогой аббат, — сказал Нарцисс, — вы только поглядите на эти статуи, там, на колоннаде! Что за оттенок!
Он велел подать себе чашку кофе и томно покуривал сигару, снова поглощенный единственно дорогими ему утонченно эстетскими переживаниями.
Они розовые, не правда ли? Розовые с сиреневым отливом, словно по их каменным жилам течет голубая ангельская кровь… Друг мой, это солнце Рима вдохнуло в них неземную жизнь, ведь они живут и порою, в прекрасные сумеречные часы, улыбаются, протягивают ко мне руки… Ах, Рим, чудесный, восхитительный Рим! Какая радость жить в нем, даже будучи нищим, как Иов, дышать этим сладостным воздухом, впитывать его очарование!
На сей раз Пьер не мог не удивиться, припоминая, какую ясность суждений, какой трезвый и сухой финансовый ум обнаружил недавно Нарцисс. Мысли аббата снова обратились к Прати-ди-Кастелло, удручающая грусть наполнила его душу, ему вспомнились неимоверная нищета и неимоверные страдания бедняков. Он видел опять эту чудовищную грязь, в которой погибали живые люди, сознавал всю гнусность социальной несправедливости, обрекающей громадное большинство на безрадостное, голодное существование проклятой богом скотины. Взгляд Пьера вновь устремился на окна Ватикана, ему почудилось, что там, за стеклом, взметнулась белая рука, и аббат подумал о благословляющей деснице, которой Лев XIII, вознесенный превыше Рима, превыше Кампаньи и окрестных гор, осенял с высоты Ватикана всех верных сынов и дочерей христианского мира. И благословение это вдруг показалось Пьеру смешным и немощным, ибо в течение стольких веков оно не смогло избавить человечество ни от одной из его горестей, ибо оно бессильно было даровать хотя бы немного справедливости обездоленным, которые корчились в смертных муках тут, внизу, под самыми окнами папских покоев.
IX
В тот же вечер, с наступлением сумерек, Пьер спустился в гостиную: Бенедетта дала ему знать, что хотела бы с ним побеседовать; аббат застал ее в обществе Челии, обе болтали при свете угасающего дня.
— Знаешь, я ее видела, вашу Пьерину, — уже на пороге услышал Пьер возглас Челии. — Да-да, и опять вместе с Дарио, в какой-то аллее, на Пинчо. Она его, наверно, поджидала, он это заметил и улыбнулся ей. Я сразу догадалась… Ах, какая красавица!
Бенедетту слегка позабавила восторженность Челии. Но скорбная складка придавала губам контессины оттенок печали; как ни была она рассудительна, простодушная и безудержная страсть Пьерины стала причинять ей страдание. Бенедетта понимала, что Дарио развлекается на стороне: ведь сама-то она отказывает ему в своих ласках, а он так молод и к тому же не монах. Но эта несчастная девушка уж очень в него влюблена, и Бенедетта опасалась, как бы Дарио, плененный ее цветущей красотою, совсем не потерял голову. Она переменила разговор и выдала этим свою сердечную тайну.
— Садитесь, господин аббат… А мы как раз собирались позлословить. Бедняжка Дарио, оказывается, совращает всех римских красоток… Говорят, будто он и есть тот счастливчик, что подносит Тоньетте белые розы, — вот уж две недели она прогуливается с ними по Корсо.
Челия сразу же с горячностью подхватила:
— Конечно, дорогая! Вначале сомневались, называли этого юнца Понтекорво и лейтенанта Моретти. Чего только не рассказывали, — можешь себе представить… А теперь все знают, что сердечная привязанность Тоньетты — именно Дарио. Он наведывался к ней даже в Костанци.
Слушая их болтовню, Пьер припомнил Тоньетту, ему указал на нее молодой князь во время их прогулки на Пинчо; то была одна из редких дам полусвета, которую удостоило своим благосклонным вниманием светское общество Рима. Ему припомнилась также милая особенность, прославившая ее: бескорыстность мимолетных увлечений, толкавших Тоньетту в объятия какого-нибудь случайного возлюбленного, от которого она не принимала в подарок ничего, кроме букета белых роз по утрам. И когда Тоньетта неделями появлялась на Корсо с этими сияющими чистотою розами, светские дамы приходили в совершенное смятение и, томясь жгучим любопытством, старались угадать имя счастливого избранника. Старый маркиз Манфреди, умирая, оставил Тоньетте небольшое палаццо на улице Тысячи, и теперь молодая женщина славилась безупречностью своего экипажа, изящной простотой туалета, которую слегка нарушали несколько экстравагантные шляпки. Богатый англичанин, на содержании которого она была, путешествовал уже почти целый месяц.