Часто по выходным она шла в паровозное депо “Круглое” на Комсомольской площади, построенное, кстати, архитектором Константином Андреевичем Тоном по заказу уже хорошо известного нам Александра Логиновича Торлецкого, и подолгу простаивала на платформе, глядя на мужественные цилиндрические лица паровозов. Ей хотелось их поцеловать.
И вот, в одночасье, ХХ съезд лишил ее предмета любви.
Сумел, сумел Николай Александрович Булганин поменять, поломать жизнь простой советской женщины (и не только). Умел нагадить. Видать, недаром прошел долгий трудный путь от рядового бойца охраны Растяпинского завода взрывчатых веществ в Нижегородской губернии до председателя Совета Министров СССР. Женское сердце, однако, мстительно, и никогда, повторяю – ни-ко-гда – Нина Николаевна не простила товарищу Булганину этого злодейства. Она думала о нем недобро, и оттого, должно быть, через два года он был лишен звания Маршала Советского Союза, снят со всех правительственных постов и отправлен в Ставрополь на незавидную должность председателя совнархоза.
И поделом: нельзя шутить с женской любовью.
Пока же, 14 ноября 1956 года, Николай Александрович оставался на своей должности, а Нина Николаевна на своей – секретаршей начальника главка в Министерстве общего машиностроения, куда она попросилась из Министерства путей сообщения – прежнего Наркомата, как только съезд партии решил остановить строительство паровозов. Нина Николаевна согласилась на меньшую зарплату – в МПС она уже дослужилась до должности старшей секретарши одного из заместителей министра, оттого что не хотела больше соприкасаться по службе с железнодорожным транспортом. Все на старом месте было пропитано ее любовью, которую загубил новый виток индустриального прогресса. Что оставалось? Дожить жизнь и умереть, предварительно прописав в комнате племянника Дмитрия из деревни.
Новая служба не трогала ее остывшее сердце. Начальник – молодой, перспективный, на подъеме – не требовал полной отдачи и оттого не мешал монотонности проживанию рабочих часов. Нина Николаевна добросовестно выполняла несложные обязанности, оставаясь равнодушной к сути: так, общее машиностроение не стало для нее общим делом.
“Долго на телефоне, – косилась Нина Николаевна на красный огонек аппарата у себя на столе, показывающий, что телефон начальника занят. – По семейному вопросу”. Она знала, что начальник попросил набрать домашний номер и разговаривает с женой. В приемной никого не было, и, теоретически, гипотетически Нина Николаевна могла бы, подняв трубку и задержав дыхание, послушать – подслушать, – о чем начальник говорил с молодой красивой женой, чью фотографию хранил в нижнем ящике длинного чиновничьего стола, на котором одиноко – часовой революции – нес службу маленький бюст Ленина. Ей, впрочем, не было до этого дела: ее сердце омертвело, подернулось пеплом, словно потухшая топка паровоза.
Она заметила, что красный огонек погас и зажегся зеленый: начальник закончил разговор. Нина Николаевна проверила ежедневник с его расписанием, отметив, что к 11 утра должны прибыть первые посетители – главный инженер и начальник КБ Алма-Атинского ЗТМ. Рядом с записью о времени встречи и фамилий посетителей для заказа пропусков стояла пометка: “Цифры по экспорту волочильных станов 1/650, 1/750 и 6/350 – Угольников”. Нина Николаевна не знала, для чего нужны волочильные станы, тем более на экспорт, но знала, где добыть информацию. Она поставила галочку рядом с записью и набрала по внутренней связи номер отдела загранпоставок, которым руководил Николай Марленович Угольников.
– Клава, это Нина от Парамонова, нам к 10:30 нужны цифры по экспорту волочильных…
В кабинете начальника сухим, негромким хлопком – словно откупорили банку – шлепнул выстрел. Нина Николаевна замерла: она знала этот звук – слышала, и не раз, в конце тридцатых, когда, не выдержав ожидания ареста, стрелялись часто сменяющие друг друга начальники в Наркомате путей сообщения. Она подождала – не ошиблась ли? – и по изменению в тишине поняла: не ошиблась. Нина Николаевна не могла объяснить, но могла чувствовать, как меняется тишина после смерти: словно воздух пропитали черной бархатной пылью, подавившей, приглушившей, задушившей обычные, привычные звуки – скрип рассохшихся половиц, шелест ветра за неплотно заклеенной рамой окна, гриппозное дыхание казенной мебели. Смерть окутывала пространство покоем, уютом опустившегося занавеса: представление закончилось, пора по домам.
– Перезвоню, – буркнула Нина Николаевна в трубку. Она нажала кнопку связи с кабинетом начальника и долго, осторожно слушала гудки за плотно закрытой дверью.
Нина Николаевна вздохнула и набрала телефон первого отдела – 01. Коротко доложила ситуацию, повесила трубку и принялась ждать особистов: она хорошо знала процедуру – не открывать дверь кабинета, ничего не трогать, подготовить запись всех разговоров и встреч, предшествующих происшествию. Родственников не уведомлять – этим займутся компетентные товарищи.
“Квартира у Парамонова служебная, – думала Нина Николаевна, – фифу его, артисточку, теперь оттуда погонят. Интересно, кому квартиру дадут?” Ей, впрочем, это было неинтересно: ее мысли, как часто случалось, когда жизнь огорчала ее неприятным, заполнились образом нетерпеливо гудящего, спешащего под клубами черного дыма паровоза ИС20–8.
Он спешил к ней.
* * *Катя улыбнулась Назафат и пошла вниз по лестнице к своей полуоткрытой двери. “Не захлопнулась бы, – мелькнула тревожная мысль, – ключ-то я не взяла – дура. Это Саша меня расстроил”. Она заторопилась, перешагивая через две ступеньки, и уже спустилась на лестничную клетку, когда в ожидающей ее глубине квартиры зазвонил телефон.
* * *Грива лошади – низкорослой монгольской кобылки – уже отросла и нужно было стричь заново: Сорган-Шира придерживался сельдузского обычая стричь гривы у подседельных коней. Строго говоря, эта адуу была не подседельной, а тягловой, но все одно: не свободная лошадь в табуне – лошадь в работе. Стало быть, гриву нужно состричь. Сорган-Шира посмотрел на мерно качающуюся впереди телеги опущенную голову лошади и пожалел, что грива отросла мало – не хватит волоса для перетяжки юрты. Он решил, что возьмет нужные нити из длинного лошадиного хвоста.
Сорган-Шира жалел лошадь: она жила, как он сам, – в неволе. Сельдузы – надежные, покладистые рабы, и Сорган-Шира давно привык к несвободе, но лошадь жалел. Он представлял, как могла она носиться по открытой степи, развевая хвост и гриву вслед ветру, а вместо этого тянет тяжелую, груженную шерстью арбу. У него осталась семья, у лошади же не было никого. Хотя не знаешь, что лучше, когда живешь в неволе.
Редкая лиственная тайга закончилась, и арба выехала на широкую урт зам – наезженную степную дорогу. Отсюда до места, где Сорган-Шира должен был найти мальчика, оставалось полдня тележного пути. Верхом вмиг доскакал бы, только он ехал не верхом: старик вез телегу с шерстью, что люди Таргутай-Кирилтуха велели доставить в татарское становье за малым притоком великой Сэлэнгэ – узкой, петляющей, спешащей в меркитские земли реки Джида.
Он боялся. Не за себя – старый, свое пожил, – боялся за сына Чилауна, оставшегося в сельдузском кочевье у гладкого длинного озера Хубсугул. Узнает Таргутай, что старик осмелился сделать, вырежет семью. Дочерей не так жаль: от них мало прока – хороший калым за них все одно не выручишь, а Чилауна – младшего – Сорган-Шира жалел. Тот и не жил толком – рано умирать. Сорган-Шира боялся и ехал.
Абааhы объяснил, что сбежавший борджигинский мальчишка прячется в затянутом тиной озерке, заснувшем среди кривых, низких деревьев джугатай, в двух днях пути против солнца. “Держись на синие горы, – велел абааhы. – Не ошибешься”. Он не знал названия гор – Хангай – и говорил по-тюркски, но как-то странно, не как говорят татары или уйгуры. Так, должно быть, решил Сорган-Шира, говорят по-тюркски абааhы – злые духи. Особенно те, что спят в больших, поросших шершавым мягким мхом камнях у проточной воды.
Он ругал себя, что раньше не построил у камня святилище – обоо тахилга; все откладывал. Абааhы проснулся, вышел из камня, когда Сорган-Шира пришел набрать воды на чай, и велел найти сбежавшего борджигина. Сорган-Шира не стал спорить, хотя знал, что Темуджин наверняка уже умер: с колодкой на шее один в степи долго не проживешь. Темуджин сам не мог даже есть. Он бежал без оружия – глупый, напуганный ребенок, который так и не станет мужчиной. Умрет в степи, и беркут с загнутым вниз клювом выклюет ему глаза. Сорган-Шира за свою жизнь видел много лиц без глаз.
Дух, спавший в камне, думал иначе. Он считал, что Темуджин жив, и Сорган-Шира должен его отыскать, укрыть в шерсти и отвезти к семье в дальние Хэнтэйские горы, где прятались его мать и братья. Сорган-Шира поклонился духу, пошептал сельдузские заклинания и через две ночи – темные, холодные степные ночи, когда воздух к утру становится острым, как наточенный топор, – поехал искать борджигинского мальчика. Хотя и знал, что бесполезно: тот уже лежал в дальней траве с кровавыми дырками вместо глаз.