о его подвигах, муза, о которой мечтает поэт, зевает, внимая его стихам. Амазонке может стать скучно, и она откажется от боя, но может и выйти из него победительницей. Римлянки периода упадка и многие нынешние американки заставляют мужчин подчиняться своим прихотям или своему закону. Где же Золушка? Мужчина хотел давать, и вдруг женщина берет сама. Теперь уже не до игры, надо защищаться. С тех пор как женщина свободна, у нее есть лишь тот удел, какой она создает себе по своей воле. Отношения полов становятся отношениями борьбы. Сделавшись для мужчины ему подобной, она выглядит столь же устрашающей, как во времена, когда в ее облике ему противостояла чуждая Природа. Кормящая, преданная, терпеливая самка оборачивается жадным, ненасытным зверем. Дурная женщина тоже уходит корнями в землю, в жизнь, но земля – это яма, а жизнь – беспощадная битва; на смену мифу о хлопотливой пчеле, о наседке приходит миф о ненасытном насекомом: о самке богомола, о паучихе; женщина уже не кормит детенышей, но пожирает самца; яйцеклетка больше не кладезь изобилия, но ловушка из инертной материи, в которой тонет оскопленный сперматозоид; матка, теплая, мирная, надежная пещера, становится засасывающим спрутом, плотоядным растением, пропастью содрогающегося мрака; в ней живет прожорливая змея, поглощающая мужскую силу. Согласно той же диалектике, эротический объект превращается в злую ведьму, служанка – в предательницу, Золушка – в людоедку, а любая женщина – во врага; так мужчине приходится расплачиваться за то, что он лицемерно стал полагать себя как единственно сущностное.
Между тем и это враждебное лицо – не окончательный облик женщины. Скорее, манихейство проникает в среду самих женщин. Пифагор соотносил доброе начало с мужчиной, а дурное – с женщиной. Мужчины попытались преодолеть зло, присвоив женщину себе, и отчасти им это удалось; но подобно тому как христианство, принесшее с собой идеи искупления и спасения, наделило всей полнотой смысла слово «проклятие», так и дурная женщина полностью проявилась в противовес женщине святой. На протяжении всего этого «спора о женщине», длящегося со Средних веков до наших дней, одни мужчины признают только благословенную женщину своей мечты, а другие – проклятую женщину, эту мечту опровергающую. Но на самом деле мужчина потому и может обрести в женщине все, что у нее оба этих лица одновременно. Она – плотское, живое воплощение всех ценностей и антиценностей, благодаря которым жизнь обретает смысл. Добро и Зло, как на ладони, противостоят друг другу в облике преданной матери и коварной любовницы; в древнеанглийской балладе «Лорд Рэндал»[125] молодой рыцарь, отравленный любовницей, умирает на руках у матери. «Клейкая» Ришпена повествует о том же, только с большей долей пафоса и дурного вкуса. Ангельская Микаэла противостоит черной Кармен. Мать, верная невеста, терпеливая супруга перевязывают раны, нанесенные мужским сердцам вамп и колдуньями. Между этими ярко выраженными полюсами вырисовывается множество двойственных образов, жалких, ненавистных, грешных, жертвенных, кокетливых, слабых, ангельских, демонических. Отсюда – множество типов поведения и чувств, влекущих к себе мужчину и обогащающих его.
Сама эта сложность женщины восхищает мужчину: вот перед ним чудесная служанка, которой он может прельщаться без особых затрат. Кто она – ангел или демон? Неизвестность превращает ее в сфинкса. Именно под эгидой сфинкса существовал один из известнейших публичных домов в Париже. В великую эпоху женственности, во времена корсетов, Поля Бурже, Анри Батая и френч-канкана неистощимый мотив сфинкса бушует в комедиях, стихах и песнях: «Кто ты, откуда ты, загадочный сфинкс?» Мечты и споры о женской тайне не иссякают до сих пор. Именно чтобы сохранить эту тайну, мужчины долго молили женщин не отказываться от длинных платьев, нижних юбок, вуалей, длинных перчаток, высоких ботиков – всего, что подчеркивает в Другом его отличие, делает его более желанным, ибо мужчина хочет присвоить себе Другого как такового. Ален-Фурнье в своих письмах упрекает англичанок за мальчишеское рукопожатие – его приводит в волнение стыдливая сдержанность француженок. Чтобы женщине могли поклоняться как далекой принцессе, она должна оставаться таинственной, неведомой; вряд ли Фурнье был особо почтителен к женщинам, которые встречались ему в жизни, но все, что было чудесного в детстве, юности, всю ностальгию по потерянному раю он воплотил в женщине, женщине, чья главная добродетель – выглядеть недоступной. Белым с золотом нарисовал он портрет Ивонны де Гале. Но мужчинам милы даже женские недостатки, если за ними кроется тайна. «У женщины должны быть прихоти», – авторитетно заявил один мужчина благоразумной женщине. Каприз непредсказуем; он сообщает женщине постоянно меняющуюся грацию струящейся воды; ложь украшает ее чарующими переливами; кокетство и даже порочность придают ей пьянящий аромат. Именно такой, обманчивой, ускользающей, непонятой, двуличной, она лучше всего отвечает противоречивым желаниям мужчин; она – бесконечно изменчивая Майя. Стало уже общим местом изображать сфинкса в виде молодой девушки: чем распутнее мужчина, тем более волнующей представляется ему тайна девственности; чистота юной девушки позволяет надеяться, что за ее невинностью кроется разврат и невообразимые пороки; еще близкая животному и растительному миру, уже послушная принятым в обществе обычаям, она и не ребенок, и не взрослая; робкая женственность вызывает не страх, но умеренное беспокойство. Понятно, предпочтение отдается такому воплощению женской тайны. Однако, поскольку «настоящая девушка» исчезает, ее культ несколько устарел. Зато облик проститутки, которым Гантийон в нашумевшей пьесе наделяет Майю, во многом сохраняет свое обаяние. Это один из самых пластичных женских типов, дающих наибольший простор для великой игры пороков и добродетелей. Для робеющего пуританина она воплощает зло, стыд, болезнь, проклятие; она вызывает ужас и отвращение; она не принадлежит никому из мужчин, но отдается всем и живет этим ремеслом; тем самым она обретает ужасающую независимость похотливых богинь-матерей первобытной эпохи и воплощает женственность, не освященную мужским обществом, по-прежнему несущую в себе пагубные силы; во время полового акта мужчина не может воображать, что обладает ею, – он один во власти демонов плоти, это для него унижение, грязь: это особенно остро ощущают англосаксы, в чьих глазах плоть есть в большей или меньшей степени проклятие. Зато мужчине, не чурающемуся плоти, нравится в проститутке щедрое, дерзкое утверждение себя; он видит в ней прославление женственности, не опошленной никакой моралью; в ее теле он обнаружит магические свойства, некогда роднившие женщину со светилами и морями; когда мужчина вроде Миллера спит с проституткой, он полагает, что исследует пропасти самой жизни, смерти, космоса; во влажных, сумрачных глубинах гостеприимной вагины он соединяется с Богом. Поскольку падшая женщина – своего рода пария, изгнанная из мира лицемерной морали, ее можно рассматривать как опровержение всякой официальной добродетели; сама низость падения роднит