Глава VI
Горячие сердца
В просторной красной горнице крепкого, на диво сложенного дома, что стоял у самой соборной церкви на площади в Рязани, за длинным столом, заставленным жбанами и кубками, сидели люди, среди которых можно было узнать и Терехова-Багреева с Семеном Андреевым. В челе стола сидел русский богатырь в красной кумачовой рубашке. Рыжеватая борода лопатой, кудрявая голова и острые, со стальным блеском, серые глаза делали его красавцем. Это был знаменитый Прокопий Ляпунов, рязанский воевода, к голосу которого издавна привыкли рязанские люди. Рядом с ним сидел его брат и единомышленник Захар, а вокруг стола сидели все друзья, занятые все одной думой о дорогой родине.
— Так ничего и не вышло? — грустно повторил Прокопий Ляпунов.
— Ничего! — ответил Терехов. — Да и то сказать, из недоносков князь-от этот. Ни тя ни мя! Просто — дурашливый какой-то.
— А, поди, силу взял! — заметил Захар. — Его именем только и держатся русские люди подле «вора».
— Ну и Бог с ним, коли не вышло! — перебил брата Прокопий. — А наше дело впереди. Правда всегда наверху будет. А теперь, дорогие гости, так рассудим. По разумению нашему, после того как Скопин убит, зельем изведен, негоже сидеть Шуйскому на троне. Али без него людей не найти?
— Это ты верно! — согласились гости.
— Я так понимаю, — продолжал Прокопий, — пусть теперь пойдет на Москву Захар с Телепневым — там немало рязанцев наших, и пусть говорит от нашего имени, что, дескать, пора Шуйскому и на покой, пока-де он на престоле — дотоле и смута, и междоусобица. А тем временем мы здесь по городам грамоты разошлем, народ поскличем. Понемногу и с силой соберемся.
— Так, так! — весело отозвались гости. — Может, и поднимем матушку-Россию Христовым именем!
— Не может быть иначе! — восторженно воскликнул Захар. — Верю в Русь и в ее силу; не сломить ее ляхам поганым!
— А теперь, друга, час поздний, — сказал Прокопий, — выпьем, да и разойдемся. Иди, Захар, и ты, Телепнев, завтра и в путь! Мешкать нечего. Смотри, поляки в дорогу сбираются; как есть пути отрежут!
— Мы ужом проползем, — усмехнулся Захар. — А выпить можно!
Гости налили кубки и стали пить, но никто не находил веселых речей для оживления. Всякий рассказывал только такие вещи, от которых переворачивалось сердце и кипела кровь.
— В Москве-то что было, когда Михайло Скопин-то помер, страсть! — сказал Астафьев. — Завыли все, что ребята по отце; молодцы с торговых рядов прямо на дом. Дмитрия Шуйского бросились, разбить хотели!
— Говорят, она яду-то ему поднесла?
— Кто же, как не она? На то и дочка Малюты Скуратова. Только вот кто научил ее, то неведомо.
— Говорят-то что?
— Всяко. Говорят и про царя, и про Дмитрия; говорят и про поляков. Одно верно, что отравили.
— Полячье-то обрадовалось!
— И не говори, — подхватил Хвалынский. — Слышь, король на Москву рать посылает, гетмана Жолкевского шлет!
— А в Москве Дмитрий Шуйский да Голицын собрались, — сказал Астафьев. — Немцев наняли, французов. Делагарди-то ушел.
— Славный воин, даром что швед! — сказал Ляпунов. — Честно служил!
— Ну, а вы что видели? — обратился Захар к Терехову и Андрееву.
— Да мало веселого, — ответил Терехов и начал рассказывать про выжженные села, про разоренные города, про людей, которые без крова, как звери, в лесу прячутся, про Калугу, где «вор» с еретичкой Мариной царей представляют, народ мучают и во все концы через казаков и поляков шлют разорение России.
— Ох, тяжко, тяжко! — простонал Прокопий, склоняя голову, а потом осушил свою чарку одним духом и решительно сказал: — Пора и по домам, братцы!
Гости поднялись и, прощаясь с хозяевами троекратным лобзанием, вышли из дома. Терехов и Андреев пошли вместе. Непроглядная ночная тьма окружила их, но они знали наизусть родной город и смело шли по улицам, направляясь к дому Терехова-Багреева. Отец Терехова был именитым боярином и как представитель Лжедмитрия ездил отвозить подарки Марине Мнишек. Верный клятве, он один из немногих погиб в страшную майскую ночь 1606 года, защищая расстригу. Вследствие этого потом, при возведении на престол Шуйского, род Терехова оказался в опале и его сын жил в Рязани, удаленный из Москвы. Но это не мешало ему быть одним из тех русских, чье горячее сердце своей верностью поддерживало в других сердцах слабый огонь патриотизма.
Андреев, сын служилого дворянина, сирота, как и Терехов, нес повинность, но в последнее время, выслав в Москву на весь свой достаток десять ратных людей, лично сам отдался делу освобождения, пристав к партии Ляпунова. Раньше он служил Шуйскому, ходил с ним под Тулу за Болотниковым, дрался под Москвой с тушинцами; но потом, когда отошел Ляпунов от Шуйского со своим рязанским ополчением, и он оставил московскую расстроенную рать.
Медленно поднимаясь, приятели дошли до тесовых ворот дома Терехова и стукнули в калитку. Молча перешли они двор и вошли в горницу. Каждый думал свою думу, и не было охоты повторять ее даже своему другу. Сердце Терехова было полно любовью и вовсе не чуяло беды, которая уже разразилась над его головой в виде похищения его ненаглядной Ольги.
Глава VII
Мытарства
Не только буйные жолнеры и молодые пахолики, стоявшие у городских ворот, даже седой ротмистр Гнездовский расхохотался при виде странной пары, въехавшей в Калугу ранним утром в марте 1611 года. На тряской повозке, на мешке с сеном, сидела толстая старуха с красным носом, толстыми губами и крошечными глазками, смешно одетая в сарафан и кокошник, а верхом на коне, везшем повозку, ехал высокий и длинный, как жердь, старик со щетинистыми усами; на его голове был кожаный шлык, на плечах толстые войлочные латы, а у пояса висел длинный дорогой меч.
— Куда царевну везешь? — закричал один из пахоликов.
— Эй, пава, — закричал другой, — смотри, нос горит!
— Ха-ха-ха! Братцы, вот это так лыцарь! — хохотали прочие.
— Смейтесь, окаянные! — бранилась под нос себе старуха. — Потом наплачетесь, и на вас управа найдется. Силантий, в правую улочку, в правую! — закричала она своему кавалеру.
— Юзеф, — сказал вполголоса рыжий усач своему соседу, — видишь это чучело?
— А что? — ответил Юзеф.
— А то, что это — тот черт, что рубил нас в дверях у дома Огренева третьего дня!
— Эге! — встрепенулся Юзеф. — А ведь и то. Для чего же они к нам приехали?
— А уж это пусть паны разберут. Пойдем, скажем пану Свежинскому! — И жолнеры, отойдя от ворот, спешно пошли к польскому стану.
— Здесь, здесь! — закричала Маремьяниха.
Силантий остановил коня подле ветхого, вросшего в землю домика и, сойдя на землю, помог вылезти и Маремьянихе.
— Тут и есть! — сказала она, зорко осматриваясь. — Стучи в ворота, Мякинный.
Силантий мерно и крепко стал ударять в жидкие ворота. В домике растворилось волоковое окно[124], и из него выглянуло остроносое лицо с козлиной бородкой.
— Кто мирного человека спозарань тревожит? — загнусил выглянувший, но, разглядев приезжих, радостно вскрикнул: — С нами Бог! Сама Акулина Маремьяновна с княжим стремянным! Добро пожаловать!
Остроносое лицо скрылось, и через минуту заскрипели ворота и впустили приезжих.
Силантий занялся подле лошади, а Маремьяниха, кряхтя и охая, перелезла через порог и очутилась в полутемной, убогой горнице. В углу на полу копошились ребятишки, на печи лежала женщина. Хозяин суетился и гнусавил:
— Садись, милостивица, сюда, сюда! Гостьей будешь! Чем потчевать-то тебя, золотая? За сбитеньком слетать али сладенькой по чарочке? Ох, хороша! Намедни мне казачина один дал; я ему писульку к самому гетману писал!
— После, после! — ответила Маремьяниха. — Ведь мы по делу!
— По делу? — протянул остроносый, причем его заплетенная косичка сразу опустилась, а нос поднялся. — Али князь по мою душу послал? Потрава, что ли?
— Чего потрава! Слышь, — Маремьяниха заговорила шепотом, — поляки напали, князя убили, терем сожгли и Олюшку, княжну-то, увели, разбойники!
Остроносый всплеснул руками и присел. Полы его подрясника вздулись и с легким шелестом опустились.
— Приехали мы самому царю жалиться, — продолжала Маремьяниха. — Поляка-то, что увез Олюшку, знаем! Ты — человек ученый, дьяк ведь тоже, напиши нам слезницу-то!
Дьяк быстро завертел головой.
— Царю? На поляков?.. Ох и трудное дело замыслили! Дорого стоит такая слезница-то, потому…
— Небось заплатим! — угрюмо сказал Силантий, входя в горницу.
Дьяк низко поклонился ему и воскликнул:
— Могу ли усумниться! Кому и платить, коли не мне! Нищ я, убог; только и живу от скудости умишка своего. Умудрил Господи!
— Ну вот и пиши!