Набокову этот академический стиль не указ. Каждым своим жестом он как бы внушает читателю:
– Пусть в своих комментариях к Пушкину писатели-плебеи, чернорабочие словесного цеха, считали своим писательским долгом писать только то, что прямо относится к делу, я же, литературный патриций, могу себе позволить по прихоти толковать о чем вздумается, не стесняя себя рамками определенной тематики.
Захочу – расскажу о том, как учили Бенжамена Констана, или о том, какие английские вирши сочинял поэт Иван Козлов, или о том, какая повестушка Булгарина была напечатана во французском журнале, а захочу – расскажу о себе и о своих замечательных предках.
* * *Но не нужно шаржировать. Хотя Набоков и склонен порою заслонять великого поэта собственной внушительной фигурой и втискивать в комментарии к «Евгению Онегину» нежданные, непрошенные сведения о разных посторонних вещах, все же главный его интерес сосредоточен на Пушкине.
И вот спрашивается: что же нового внес он в наше пушкиноведение? Какими идеями, сведениями обогатил он наше представление о «Евгении Онегине»? Не может же быть, чтобы в таком обширном и кропотливом исследовании не было каких-нибудь новшеств, открытий, находок, которые отныне войдут в обиход современной науки о Пушкине.
Снова перелистываю эти ученые книги. И нахожу в них прелюбопытные факты. Оказывается, Пушкин, подыскивая в черновике 21 строфы второй песни подходящее отчество для одной деревенской старухи, колебался между тремя Ф: сначала он назвал эту старуху Филатьевна, потом – Филипьевна, потом – Фаддеевна (II, 273). Три Ф налицо.
И еще немаловажное сведение. Оказывается, эта Фаддеевна, нянчившая маленькую Ольгу и рассказывавшая ей сказку о Бове Королевиче, похожа на такую же няньку, которая в книге Марии Эджворт «Ennui» (1809) рассказывает ребенку сказку о Черной Бороде и короле О’Доногуэ. Хотя эта ирландская нянька не имела ничего общего с русской и хотя сказка о Черной Бороде ничем не похожа на сказку о Бове Королевиче, для комментатора здесь доказательство, что образ Фаддеевны взят Пушкиным не из реального русского быта, но – из зарубежной словесности.
И вот еще одна параллель, никем до сих пор не замеченная. Возможно, что знаменитое патриотическое восклицание Пушкина:
Москва, как много в этом звукеДля сердца русского слилось, –
внушено Пушкину аналогичным (!) восклицанием малоизвестного английского стихотворца Пирса Игена (Egan):
Лондон! ты всеобъемлющее слово…(III, 113)
хотя Пушкину, чтобы прославить Москву, едва ли нужно было копировать лондонца.
Но в этом и заключается важнейшее открытие исследователя. Читая пушкинский роман, он обнаружил, что чуть ли не вся фразеология романа заимствована Пушкиным из чужестранных источников – главным образом из французских. Отыскание этих источников комментатор считает одной из своих главнейших задач.
Встретив, например, у Пушкина стих:
Его не видят, с ним ни слова, –
он спешит указать, что весь этот оборот заимствован поэтом у французов, которые так и говорят на своем языке: «On ne lе voit pas, on ne lui parle pas» (III, 217).
И по поводу «таинственной гондолы», упомянутой Пушкиным в «Евгении Онегине», Набоков точно так же указывает, что эта венецианская лодка вплыла в пушкинский текст прямо из поэмы Байрона «Беппо», с которой поэт познакомился по французскому переводу Амедея Пишо (II, 187).
Приведя два стиха из 21 строфы второй главы романа:
Он был свидетель умиленныйЕе младенческих забав, –
комментатор считает необходимым отметить, что вся эта фраза есть точная калька французской: il fut le temoin attendri, etc. (II, 270).
В той же строфе есть двустишие:
В глазах родителей, онаЦвела как ландыш потаенный, –
и, конечно, зоркий «параллелист» не преминул усмотреть галлицизм и здесь «в глазах» – «aux yeux» (II, 270).
Дальше мы узнаем, что пресловутую гондолу Пушкин мог заимствовать не только у француза Пишо, но и во французском романе «Валери» баронессы фон Крюднер (II, 185).
Что двустишие:
Всегда скромна, всегда послушна,Всегда как утро весела, –
могло быть заимствовано у француза Поля-Дени Лебрена, а пожалуй, у англичанина Аллана Рамсая (II, 276).
Что знаменитые строки:
Так точно старый инвалидОхотно клонит слух прилежныйРассказам юных усачей,Забытый в хижине своей –
весьма близки к двум сонетам Пьера де Ронсара – из коих один написан в 1560 году, а другой – в 1578.
Что такие выражения в русском романе, как «ростбиф окровавленный», «огонь нежданных эпиграмм», «юность мятежная», «любезный баловень природы», «одет, раздет и вновь одет» – и многие десятки других внушены русскому поэту французами (II, 16, 42, 49, 73, 98).
Если читать эти комментарии один за другим, получается такое впечатление, будто «Евгений Онегин» в значительной мере есть перевод с французского. Комментатор так твердо уверен в существовании французских и отчасти английских первоисточников «Евгения Онегина», что даже удивляется, когда обнаруживает, что Пушкин самостоятельно, так сказать, из своей головы, не подражая ни Вольтеру, ни Байрону, говорит о товарах, которые «Лондон щепетильный»
…по балтическим волнамЗа лес и сало возит нам.
Правда, можно было бы предположить, что эти строки он позаимствовал из десятой песни байроновского «Дон Жуана», где в сорок пятой строфе тоже говорится о торговле русских с англичанами, но, увы, досконально известно, что десятая песня не могла в то время дойти до Пушкина ни в подлиннике, ни во французском переводе Пишо, так как эти пушкинские строки написаны до появления соответствующих строк в поэме Байрона (II, 98, 99).
И это не единственный случай, когда сходство иностранного текста и пушкинского объясняется простым совпадением.
У Пушкина есть две строки о крепостных кучерах, которые, поджидая господ, греются у костров на морозе:
И кучера, вокруг огней,Бранят господ и бьют в ладони.
Комментируя эти строки, Набоков весьма огорчен, что они написаны в 1823 году и что таким образом никак не возможно сказать, будто Пушкин позаимствовал их у американского поэта Джеймса Рассела Лауэлла, который написал нечто подобное в 1868 году. Увы, комментатору приходится скрепя сердце признать, что Пушкин сочинил эти строки сам, без помощи чужеземных писателей. По словам Набокова, всякий «параллелист» был бы страшно обрадован, если бы Лауэлл родился, скажем, в 1770 году и написал бы свои стихи раньше Пушкина. Но Лауэлл родился в 1819 году и, значит, был крохотным мальчиком, когда Пушкин начал писать свой роман, так что при всем желании нашего параллелиста уличить Пушкина в хищении у Лауэлла ему пришлось отказаться от такого соблазна, ибо неопровержимые факты устанавливают несомненное alibi Пушкина (II, 96). Спрашивается, что нам за надобность узнавать такие английские тексты, какие появились значительно позже «Евгения Онегина» и никак не могли послужить материалом для Пушкина и в то же время не послужили материалом для Лауэлла? Эти случайные параллели Вл. Набоков любовно именует «очаровательными совпадениями», хотя, конечно, и сам сознает, что научная их ценность равна нулю, так как к «Евгению Онегину» они не имеют касательства.
Вообще здесь полный простор для произвола. Комментатор, например, говорит, что строки «Москва… как много в этом звуке…» могли быть внушены Пушкину английским писателем Игеном; почему не английским писателем Вильямом Дэнбаром, у которого тоже есть обращение к Лондону:
Лондон, ты цветок всех городов…
London! Thou are the flower of cities all…
Допустить же, что хоть одну строфу Пушкин сочинил своим умом, не заимствуя ни лексики, ни фразеологии в каком-нибудь чужеземном источнике, параллелист ни за что не согласен.
Особенно дороги ему новые и новые факты, доказывающие, что в «Евгении Онегине» нашла отражение французская речевая традиция, и Пушкин, создавая русскую национальную эпопею, строил множество своих словесных конструкций, копируя французские модели.
Ко всем этим указаниям я отнесся с большим интересом, но, конечно, мой интерес к открытию американского автора был бы гораздо сильнее, если бы я не читал о том же в книгах и диссертациях русских исследователей…[343]
Вокруг Высокого искусства
Из переписки К.И. Чуковского с американскими славистами[344]
От Э. Симмонса. 2 апреля 1965 г.