дела, которому придется приносить в жертву свое собственное, чудом обретенное освобождение…
Я пришел наниматься на работу, имея в виду сделать все возможное, чтобы этой службы избежать. Это было более чем просто: требовалось несколько человек, претендентов множество, у редактора были собственные соображения, а я так и не вытащил из кармана рекомендательное письмо, старался приходить как раз в то время, когда редактора не было. «Я поначалу и обратила на тебя внимание, удивляясь этой странности, — говорила мне потом Зоя. — Странный человек: все время спрашивает редактора, а приходит как нарочно, чтоб его не застать…»
Мы поговорили в первый раз минут десять: «А что вы тут делаете?» — «Организуем журнал…» — была чуть ироничной к себе, чтоб не подумал, что она всерьез, но в то же время несомненное ощущение участия в предприятии, которое обещает стать делом. Мне запомнились большие, очень изменчивые глаза и подкупающе-трогательная смесь ироничности с подчеркиваемой серьезностью дела. Я вспомнил этот разговор, когда спустя несколько дней услышал от Марка Щеглова: «Прикрыли „Новый мир“ — пойдем в „Молодую гвардию“, там свои люди — можно на что-то надеяться». — «А кто там?..» Так я узнал, с кем разговаривал, и более чем расплывчатое представление о текущем литературном процессе обрело для меня вполне конкретный облик очень красивой женщины, а для того, чтобы хоть как-то в этом процессе участвовать, надо было всего лишь перестать вылавливать на бульварах метафоры и поддержать журнал, исполненный таких горячих честолюбивых планов.
Мне пошли навстречу: «Чем ходить и ловить редактора, — услышал я, зайдя очередной раз, — написали бы статью…» — «О чем?» И тут же получил десяток тем на выбор, сразу остановился на одной, вспоминая и рассматривая потом, в домашнем анализе, чуть насмешливо-снисходительное выражение глаз, не утрачивающих, однако, и сознания исполняемого долга.
Я пришел затвердить с начальством выбранную тему. На этот раз был день, в комнате оказалось много людей, но я уже видел здесь только одного человека и считал себя вправе именно с ним выяснять свои сомнения. Пришлось подождать. Мы стояли на площадке, курили, и только тут, в льющемся в окно свете я по-настоящему рассмотрел своего будущего редактора. Она была в тонком черном свитере и серой юбке, высокая, гибкая и сильная, с глазами, казавшимися еще больше от черноты под ними, жадно курила, смешно, по-детски шевеля при этом губами. И я понял, что она действительно очень красива той острой, не салонной, а скорее городской красотой, в которой может быть осмысленно каждое из выражений быстро меняющегося, чуть скуластого и бледного лица, привлекающего сначала уже этой активной открытостью и смелостью несколько грубоватых черт: широко сидящие серо-зеленые глаза, мягко вздернутый нос, гладко зачесанные волосы открывали высокий чистый лоб. Она улыбалась чему-то своему, а потом вспомнила про меня и спросила: «Ну как, выбрали тему?»
По сути дела, это была моя первая настоящая работа в критике, то, что писал до того и одновременно с этим в «Знамени», было всего лишь условной игрой, правила которой я быстро усвоил, сдабривая сочиняемое имитацией искренности, которую научился легко вызывать в себе. Здесь все оказалось иным с самого начала.
Статья была посвящена обзору литературы на темы любви и брака. «Посмотрите с точки зрения современной на эти книги и попробуйте через них высказаться…» Меня еще никто не просил высказываться, я все время решал другие задачи, даже позабыл, что именно это и должно представлять интерес: не оценки и не абстрактный анализ, не попытка подогнать прочитанную книгу под угадываемую схему, ища соответствий и свободно плавая в придуманном бог весть кем бассейне советской литературы, — я сам представлял интерес, со своими опытом и темпераментом, путаницей и обреченным на неуспех стремлением к гармонии. Вот что я должен был высказать, пытаясь осмыслить конкретную литературную проблему.
Я работал над этой статьей все лето, делал вариант за вариантом, редактор у меня был превосходный: общность устремлений при полнейшем различии путей к ним, само чудо открывания в чужом человеке близкого через собственное дело, столь новое для меня чувство, что это не просто игра, которой я научился, но жизнь, так удивительно возникшее понимание, — это и было первым реальным результатом и поощрением в моей работе.
Статья называлась «В защиту любви». Легким и небрежным — летящим почерком редактор оставляла мне на полях замечания, своеобразные конспекты собственных трактатов на ту же тему, я отвечал ей, переделывал статью, и эта дискуссия не могла однажды не завершиться прямым разговором.
Было лето 1956 года, в Москве стояла невиданная жара, каждый приезд в город становился подвигом. Я сидел на собственной даче, жена перепечатывала мне на машинке очередной вариант статьи, в которой я защищал право любви, а когда она заканчивала, я отправлялся в Москву.
Мне и теперь жалко, что статью так и не напечатали, хотя набрали и я с гордостью читал верстку. Новый журнал начали пощипывать, потом обругали в «Правде», потом началась Венгрия, и попытка поставить под сомнение прочность основы нашего общества — семью как его «ячейку», страстно утверждаемое право на возможность и справедливость ее разрушения во имя истинного чувства, была, я бы сказал, бестактна. Особенно тон, пафос, страсть и несколько тенденциозный подбор разбираемых произведений (в статье подвергались, как у нас говорят, «глумлению» нравственные принципы нескольких из власть имущих классиков соцреализма), потому что сама постановка вопроса была всего лишь банальна: автор утверждал абсолютную правоту свободного чувства, полагая его полное проявление высшим нравственным законом, одновременно утверждая зло во всякой фальши отношений, а любые обстоятельства, оправдывающие такую ложь во имя якобы важных и благородных соображений, считал лицемерием, ведущим к узаконенному уродству отношений.
Разумеется, матримониальный узел проблем должен был прочитываться широко, схематическая однозначность решения «Да, можно!» взамен столь же категоричного «Нет, нельзя!» вызывала насмешку автора, ратующего за трактовку бракоразводных проблем в искусстве прежде всего как проблемы жизни, а попытка взглянуть на человеческие отношения с высоты элементарных представлений о добре и зле давала неожиданный эффект, поражавший в ту пору смелостью. К тому же материал рассматриваемых произведений, конъюнктурных по сути, позволял легко выходить за рамки узкосемейной проблематики (скажем, утверждение безнравственности модно-лакейской пьесы Корнейчука «Крылья», начавшего тему «реабилитации» с позиции необсуждаемой правоты никогда не ошибавшейся власти).
Это было последнее лето Марка Щеглова, он радовался моему азарту, общности пути, и идея совместной работы, бывшая прежде лишь темой наших застолий, сама собой принимала конкретные формы: не сформулированная еще в ту пору мысль о безнравственности ремесленного отношения к литературе, превратившего ее в статью дохода и орудие пропаганды, уже рождалась в статьях той поры, угадывалась в каждой добросовестной, одушевленной искренностью попытке анализа