шанс погибнуть от неудачного удара в висок».
«Жаль, не успел вернуться домой.
Кажется, это оказался бумсла…»
Тальберг оторвался от тетради. Текст закончился, дальше шли выпачканные кровью страницы. Он посмотрел на Безуглого, словно ждал его заключения по поводу прочитанного.
– Меня, кстати, на прежней работе восстановили, – внезапно сказал Валентин Денисович. – Скоро возвращаюсь назад, к семье. Надоело ездить домой по выходным раз в месяц.
– Поздравляю, – искренне порадовался за него Тальберг. – Тоже собираюсь переезжать.
– Знаю. Еще слышал, что Мухину звонили, за тебя спрашивали. Он расстроился, но характеристику на тебя хорошую дал.
Безуглый с виноватым видом отобрал тетрадь:
– Я бы тебе ее оставил, будь моя воля. Но ты же понимаешь, это теперь вещдок международного значения.
– Понимаю. Впрочем, что хотел, я прочитал.
Постучались и вошли мужчина и женщина в костюмах, похожих на те, которые по обыкновению надевал Шмидт при работе со змеями.
– Это специалисты-герпетологи из областного центра, – представил Безуглый. – Пришлось вызывать издалека, в городе у нас ни одного не нашлось. Точнее, был, да и тот… – он обреченно махнул рукой, намекая на Шмидта.
Мужчина кивнул и рассказал, заикаясь через слово:
– Ба-ба-большое количество экземпляров разных видов. Я не всте-те-тречал такого обилия в одном ме-ме-месте. Если бы еще ми-милиция не ме-мешала проводить осмотр…
– Да, – подтвердила женщина. Она, к счастью, заметными дефектами речи не обладала, поэтому строчила, как из пулемета. – Я тоже никогда такого не встречала. Однажды ездила на международную выставку, и нам показывали огромные коллекции, обслуживаемые персоналом из нескольких человек, хотя кажется, что тут побольше будет. Просто не укладывается, как с этим хозяйством можно управляться в одиночку. Здесь надо жить, как минимум.
– Так он и жил, – сказал Тальберг и грустно добавил: – И умер тоже.
– Мы вычитали, что его змея укусила, – поддакнул Безуглый. – Какой-то бу… бум… Как там дальше?
– Бумсланг. Первый раз, кстати, слышу о таком. Кобры есть, знаю, ужи, гремучие… – перечислял Тальберг.
– Тогда все просто, – обрадовалась женщина. – Обычное отравление гемотоксином.
– Я физик. Мне это ни о чем не говорит.
– Яд, убивающий путем разрушения кровяных телец, – пояснила герпетолог. – Кровь перестает сворачиваться, все органы в теле кровоточат и жертва умирает, захлебнувшись.
– Должно быть, ужасно неприятная смерть, – Валентина Денисовича передернуло. Видимо, наглядно представил, что чувствует человек, укушенный бумслангом.
В коридоре послышался шум. Тальберг прислушался и едва не оглох, когда зазвонил телефон.
Безуглый ответил на звонок, громкий голос что-то неразборчиво прохрипел. Из-за плохого качества динамика ничего нельзя было разобрать, однако сильно помрачневшее лицо Валентина Денисовича говорило, что дело плохо.
– Институт горит! – прошептал он, положив трубку и рассеянно глядя на Тальберга.
– Как горит?
– Синим пламенем.
ГЛАВА XIII. Твари
54.
Кап… кап… оп… ляп… ляп-ляп… бр…
Кто-то где-то и зачем-то, как-то ни при чем… Три на первых, семь налево… А там вдоль и под скос, два прыжка – и скис… И хромать– ковылять, рука на пульсе, глаз на тике, внутри ток, двойной приток и переток в неустойчивом равновесии. Упасть плашмя и проскользить, извиваясь на ложноножках.
И тихонько-тихонько, чтобы не заметили. Шажок, грибочек, прыжок, травинка. Шум песка, стук кустов. Никто не услышит, не станцует ни польку, ни вальс, ни фокстрот, ни балет. Ни тонкая сильная ножка балерины, взмывающая струной à la seconde на каждом повороте фуэте ан турнан, с переходом в manège в завершение коды, когда весь кордебалет бьет пуантами пол, словно конь перед скачками… Падам-падам, та-ра-ра-ра-рам…
Кап… тз-з… кап… тз-з… оп… ляп…
Мерзнут руки, стынет тело. Микроскопические холодные иголочки втыкаются в подушечки пальцев. Приятные нити холодка ползут по капиллярам, смешиваясь с интерстициальной жидкостью и уходя через посткапилляры в венулы, растягиваясь по венам хрустальной паутиной… В плазме монументально плывут гордые эритроциты, смерзшиеся в бугристые кластеры… Они парят, задевая стенки шершавыми боками, расталкивая на своем пути наглые лейкоциты и грубоватые тромбоциты. Холодно и щекотно.
Кап… оп… оп… ляп… хлоп…
Помнится сквозь трещины во льду, что чистое бытие образует начало, потому что оно есть и чистая мысль, и неопределенная простая непосредственность, а первое начало не может быть чем-нибудь опосредствованным и определенным. И если высказать бытие как предикат абсолютного, можно получить первую дефиницию абсолютного в том, что абсолютное есть бытие… И можно лежать тихо на полу, завернувшись в чистое бытие, словно в грязную простыню, и наслаждаться Абсолютом. Согреться бы только, тихо и незаметно.
Кап… кап… ляп… оп…
Башка трещит, мозг – вакуум. Мысли извиваются змеями, плывут в абсолютной пустоте разноцветными кругами вдоль черепа, трутся одна о другую с искрами… Те, которые запутываются, совершают фрикции в попытке вырваться. Маленькая юркая идея зарождается виртуальной частицей в поляризированном физическом вакууме и тут же распадается на множество измышлений. Квантовые флуктуации заставляют пустоту жить, дышать медицинским холодом. Мысль родилась, режь пуповину, пока не померла от отсутствия воздуха.
Кап… кап… ляп…
Любить всех, здесь, немедленно, не откладывая ни на секунду, одним всеобъемлющим движением, убить в порыве страсти, задушить шелковой нитью. Но они мешают, не дают, смотрят в тридцать пар глаз, не моргая, в ожидании ошибки. Ждут неверную фрикцию, фальшивый вздох, непонятный звук, неуверенный всплеск.
Хлоп! Падает черная тень и сшибает крайнюю доминошку, возникает цепная реакция. Кость цепляется за другую, та – за следующую, и вот уже волна несется, набирая скорость, и никуда нельзя уйти, нужно бежать на перегонки на одну кость вперед… И последняя костяшка падает плашмя, сотрясая землю и вызывая цунами. Нет ни передышки, ни вздоха. Плыви, пока не накрыло.
Кап… кап…
Стоят кругом, сложив руки на груди, и оценивают тщетные попытки спастись. У них нет глаз. У них бессчетно глаз. Они видят каждый волосок, слепы, как амебы, гениальны, как кирпич, и бесчувственны, как поэт в звездную ночь. Они разрезают логику на маленькие кусочки, чтобы клеить из них праздничный оксюморон, катать его по полу головкой сыра, а потом разделить на ломтики и раздать детям для парадов в честь жизнерадостной скуки. Они требуют от него дать свободу, стереть ее с лица земли, посыпать солью, вырастить камни, чтобы расцвела безжизненность.
Цзынь!
Зазвенело стекло, осыпая дождем, раня осколками. Пустяки, ему не нужно столько крови, пусть стекает.
– Что там случилось?
Твари! Они хотят, он должен.
Он не в состоянии противиться, когда тень требует невозможного. Так просто – совершить три невозможности до завтрака. Нужно, сложно, но тотально, невозможно.
Края, края, вокруг края, острые, ни развернуться, ни разбежаться. Но если ждать, все пропадет, все пропадут, на него одна надежда.
Сердце жмет, нечем дышать, инфаркт. Мозг поплыл – инсульт. Ноги не идут – судорога. Глаза не видят, уши заложены, руки выставлены вперед. Выжить, жить, хотя бы чуть-чуть. Не для себя – для других, ему до гробовой доски хватит.
Пальцы натыкаются на стены.
Он знает, твари рядом. Они смотрят, смеются, предвкушают, но он их не видит сквозь веки. Не открывать их