— К сожалению, вы ровным счетом ничего не поняли. Конечно, я тяжело пережил смерть брата, нелепо погибшего в мирное время, когда нашей стране никто не угрожал. Разумеется, я испытывал совсем не добрые чувства к тем, кто начал эту войну в Афганистане, так же как и сотни тысяч других братьев, сестер, матерей и отцов, потерявших своих близких в этой бессмысленной бойне, затеянной выжившими из ума старцами, пропившими на своих банкетах экономику великой страны и спаивавших население. Но это дело прошлого и, надеюсь, прошлого, которое никогда не повторится. Вы же хотели вернуть его. Вы и вам подобные всячески тормозили перестройку нашего общества и, может быть, на вас лежит большая часть вины за все случившееся, за катастрофу, которая обрушилась на человечество, так как именно такие, как вы, стали главным препятствием установления взаимопонимания между народами. А это привело к тому, что общество не успело вовремя отреагировать на надвигающуюся опасность экологической катастрофы. Поэтому на вас лежит вина не только за Афганистан, но и за миллиарды людей, погибших в катастрофе. Вы мешали человечеству объединиться, а если смотреть в корень, то мешали ему просто стать Человечеством. Когда я говорю: вы и вам подобные, то имею в виду не только наших отечественных бюрократов и отечественных солдафонов, простите за грубость, но и те силы, которые были по ту сторону окопов. Окопов, которые вы вместе с этими силами так усиленно рыли, разъединяя человечество на два враждующих лагеря. Сначала я, грешным делом, думал, что причина этому — различие в идеологии, но потом пришел к выводу, что вами руководила не идеология, а самые что ни есть «кухонные» интересы и стремление сохранить привилегии: лучшее жилье, лучшую пищу и тому подобное. И если хотите знать мое мнение, то вы также далеко стояли от идей социализма, как и любая «капиталистическая акула» буржуазного запада, а может быть, еще дальше. Идеология играла роль фигового листка, которым вы прикрывали свою истинную сущность. Принимая вас с Голубевым в нашу общину, мы думали, что вы, наконец, основали свою принадлежность к человечеству, перестали быть «марсианами», но, к сожалению, мы ошиблись. Для вас это было, как признался Голубев, только «жертва фигуры в шахматной игре». Вы подходили к людям, как к шахматным фигурам, и в этом была главная ошибка. Недаром вы были обеспокоены и возмущены правом населения владеть оружием. Вы же не привыкли иметь дело с таким населением, которое имеет средства защищать свою свободу, честь и достоинство. Долгие годы вы управляли людьми, запуганными террором и массовыми репрессиями и, наверное, признайтесь, думали, что этот психологический шок, который вы устроили народу в 30-40-х годах, еще не прошел? Оказалось, что человеческая психика выдержала и восстановилась, как только народ почувствовал свободу. Ваш неудавшийся путч, как ни странно, имел и положительные стороны. Мы вначале думали, что у людей на восстановление чувства собственного достоинства уйдет целое поколение. Оказывается, нет. Это произошло значительно раньше!
— Когда вы находились на моем месте, а я на вашем, я не называл вас марсианином, — обиделся генерал.
— Это правда! — согласился я. — Я не могу пожаловаться на грубое обращение, разве что вы вежливо собирались расстрелять со мной и мою семью… Чья это была идея? Ваша или Голубева?
Генерал промолчал.
— То-то!
— Вы меня расстреляете? Впрочем, что я спрашиваю… После всего… Могу ли я повидаться с женой и дочерью?
— Свидание с близкими вам будет предоставлено после окончания следствия. Что касается расстрела, то наша Конституция не предусматривает смертной казни. Ради вас мы ее не будем вводить. Впрочем, это решит суд. Вы можете быть приговорены к исключительной мере наказания — вечному изгнанию. По Конституции близкие могут последовать за вами.
— И меня просто так отпустят? — недоверчиво спросил Покровский.
— Повторяю, это решит суд. Лично я считаю, что вы не представляете теперь никакой опасности. Но хочу предупредить, вы будете поставлены вне закона. Общество, изгоняя вас, отказывается от мести как общество. Но оно не запрещает мстить тому, кто имеет на это основания. В том числе и мне, как частному лицу. Так что советую хорошо спрятаться. Если я, как Президент республики, не мщу за смерть матери моего единственного сына, то, как отец, я это сделаю, встретившись с вами один на один. Будьте готовы.
Я поднялся и, кинув последний взгляд на ошеломленного Покровскою, вышел.
Часовой запер дверь камеры и повернулся ко мне. Я узнал Мишу Каменцева, которого не видел с того самого момента, когда он па площади давал советы Покровскому.
— Миша!
— Владимир Николаевич! — расплылся он в улыбке. — Я только что заступил на пост.
— Я не успел тебя поблагодарить… Ты тогда прекрасно держался.
— А что? Я ему сказал, что думал.
— Вот это-то меня и радует, — я обнял его. — Горжусь тобой, мой мальчик!
— А у нас никто не струсил. Я только раньше других сказал то, что думали все.
— Ты продолжаешь рисовать?
— Краски, к сожалению, на исходе.
— Что-нибудь придумаем. И вот еще что… Продумай, пожалуйста, эскиз памятника погибшим…
— Я уже набросал несколько вариантов.
— Вот и хорошо!
То, что я сообщил Покровскому, не было простой угрозой. Решение это было принято на третий день после похорон Беаты. Узнав, что, согласно нашим законам, Покровскому не грозит смертная казнь, Евгения чуть не сошла с ума от горя. Она кляла себя на чем свет стоит, что не прикончила генерала.
— Я думала, что он уже плох! — плакала она. — Что же теперь?! Я все равно убью его…
Мы ужинали. Место Беаты было пусто, однако ее прибор на столе стоял.
Шестилетний Андрей, на глазах которого она погибла, все еще не приходил в себя, метался в жару, звал мать… Возле него неотлучно находилась Елена.
Надо признаться, что из-за вечного недостатка времени я мало уделял внимания сыну. Хорошо помню, что, возвращаясь поздно домой и застав сына спящим, я каждый раз давал себе слово со следующего дня больше быть с ним. Но, наступал следующий день и… ничего не менялось. Андрей очень любил мать. Он старался предугадать любое ее желание, и если она его просила что-то сделать, он опрометью бросался исполнять просьбу. Лицо его при этом светилось от счастья.
Он сносно владел русским, но с матерью говорил только на польском. И сейчас, в бреду, он звал мать по-польски, называя ее всякими нежными словами. Елена плакала. Я чувствовал, что больше не могу сдержаться, и хотел выйти, но в это время сын очнулся. Я склонился над ним. Его глаза смотрели на меня как-то странно. И тут я услышал такое, что поразило мое сердце, словно осколок гранаты.
— Это все из-за тебя… — шептали мне потрескавшиеся от жара детские губы…
Я внимательно посмотрел в глаза каждому из собравшихся Трибунов. Двоим из них было только по девятнадцать лет. Остальные постарше — от тридцати до сорока.
— Благодарю, что вы сочли нужным посоветоваться со мною до того, как поставить вопрос на референдум. Конечно, каждый из вас может это сделать. И я уверен, что, учитывая сегодняшнее настроение, люди проголосуют за изменение Конституции и введение смертной казни. Но я уверен и в том, что, казнив Покровского, мы тем самым сделаем то, к чему стремился этот генерал. Не удивляйтесь, — продолжал я, увидев на лицах собравшихся недоумение, — сейчас поясню. Признание права государства на убийство и демократия несовместимы. Располагая таким оружием, как узаконенная смертная казнь, государство рано или поздно превращается в тоталитарное. Трудно начать… Понимаете? Потом все легче и легче. Сначала казнь за убийство, затем за другое преступление, менее опасное, скажем, за крупное хищение… Затем уже не трудно скатиться на путь политического убийства, то есть расправы с политическим противником, с инакомыслящими. Вы меня понимаете?
— Но, Владимир Николаевич, — возразил мне один из трибунов, — можно ли оставить фактически безнаказанным, я говорю безнаказанным, так как изгнание в этом случае равносильно прощению, человека, по вине которого погибло столько людей? Морально ли это? Затем, — продолжал он, — разве не уничтожали мы членов разгромленных нами банд? Чем Покровский лучше?
— Согласен, ничем. Но попытаюсь ответить на ваши вопросы. Вы говорите об уничтожении членов разгромленных банд. Что можно сказать по этому поводу? Во-первых, это происходило в бою или сразу же после боя. Во-вторых, тогда мы еще не были сильны и речь шла о нашем существовании. Фактически мы находились в состоянии необходимой обороны, и расстрел бандитов был актом самозащиты. Теперь же положение в корне изменилось. Мы достаточно сильны и можем быть милосердными. Милосердными, главным образом, к себе, а не к Покровскому. Я имею в виду моральную сторону дела. Нет ничего более отвратительного с моральной точки зрения, чем хладнокровное убийство, совершаемое самим государством. Если говорить о вреде, то вред, в первую очередь, наносится морали государства. Вы поймите, я сейчас защищаю не Покровского, а нас самих, нашу мораль и нашу демократию.