По геометрии-то возможно… да это он так про геометрию, — сочинения ему всегда давались легко!
И бывали вечера, соберутся к нему гости, и все попутному, примется какую историю рассказывать, и скажу, ей Богу, иной раз за сердце тронет. И уж думаешь, да не ошибаемся ли, бесов-то в человеке выискивая?
— Семь бесов, да семь бесов!
И не в тебе ли они самые завелись, за нос тебя водят?
И станет скучно. И придумываешь, чем бы такое вину загладить.
А пройдет день, другой, и только что быка за рога, глядь, а он снова — и весь тут и все бесы его.
— Семь бесов.
Был один из заключевников наших Шведков несчастный, глаза в жизни лишился, и при жене своей жил вроде как помогал ей: если шила, — машинку вертел, — и такой, в чем душа, а по этой части, хлебом не корми. У Винокурова, как известно, частенько и хозяйские и соседские девицы находом гостили и Шведкову это на руку — ему, ведь, хоть около постоять, праздник! Вот он и притащится и войти-то войдет честь-честью, а тот как свиснет подрушным, — такие всегда водились из своих же, — и они на Шведкова разом, да все с него срывом. И уж в чем мать родила при всем честном народе визжит несчастный, тычется и ловит, чтобы как-нибудь прикрыться, — потеха!
Винокурову потеха — от хохота трясется.
И без пира вечер проходит весело.
И еще был один Штык, в деле своем дельный, тихий и работящий простои человек, и затеял этот самый Штык в простоте своей заняться каким-нибудь предметом, все ведь скуки ради для развития своего за что-нибудь принимались. И Винокуров его по-итальянски учил. Старался Штык несчастный, из кожи лез, но и в русской-то грамоте слабый, совсем с толку сбился. И как, бывало, примется Винокуров с ним по-итальянски объясняться, со смеха живот надорвешь.
Какую угодно дурость над человеком сделает, не облизнется.
Тоже студент Снеткин… был такой у нас, большой спорщик, человек общественный, как сам величал себя, с утра, бывало, выйдет из дому и до вечера по знакомым и все говорит — и как говорил! — с одного, не поспеешь и слова ввернуть. И влюбился студент Снеткин в устьвымьскую учительницу Налимову и все, как слышно, сговорено у них было и, как кончится срок, обвенчаются. Конечно, дело велось в большой тайне, да разве утаишь чего, и особенно в таком деле? Винокурову все было известно.
И случилось как-то, поехал Снеткин в отпуск, — разрешили, — пробыл там с месяц и благополучно вернулся и прямо к Винокурову с разговором. Слушал его, слушал Винокуров и час и другой и третий, изловчился, наконец, да в передышку так, будто мимоходом:
— А слышали, — говорит, — Василий Васильевич, Налимова-то замуж вышла?
Тот только глаза вытаращил, заплеснуло в голове, сказать ничего не может.
— И точно не знаю, — продолжал Винокуров, — за Колесникова, кажется…
А того, как варом, — Колесников телеграфист, действительно, приударял за учительницей! — да живо за дверь, да бегом. И с той поры — будет! — никаким разговором к Винокурову с разговорами не затащишь.
Учительница-то устьвымьская, Налимова, конечно, и не думала выходить замуж, а несчастный чуть не рехнулся.
Да то ли еще, много чего видывали, и слышали, и испытывали от бесов Винокуровых: замутить, в грех втянуть человека ему ничего не стоило.
Спутал молодежь нашу с наблюдающим — был такой наблюдающий при полиции забитый человек Фыркин, должность его была проверная вроде сыскной, а дара от Бога не отпущено: и то уследит, что под дозволением, и проворонит такое, того и гляди в шею погонят. С этим-то
Фыркиным и свел Винокуров, ну и началась всякая удаль с пьянством и буянством, и уж сам исправник Сократ Дмитриевич Гусев замечание сделал, что не годится, а Фыркина самого под надзор поставил.
2
А скучное житье наше было!
Сядешь, бывало, у окна, — печка натоплена жарко, — тепло, греешься и смотришь. А в окне — снег, и пока глаз хватает, все снег — ровный белый, и лишь сторонкой частокол черный — лес, и в лесу там не только Медведь Медведич, сама Яга Ягишна собственный домик имеет на козьих рожках, на бараньих ножках: там им попить, там им поесть! Любо и ветру — безрукому деду — у! как выйдет гулять, крыши долой так и рвет. Да и местный житель, испоколенно который на земле трудится, так свою жизнь поведет, ему не до скуки. С работой нешто скучают? А ее везде найдешь: и в аду найдешь, коли обживешься, а не то что тут, среди снегов и теми в большую зимнюю пору и долгих белых, как день, ночей с незакатным весенним солнцем. Ну, а так человеку пришлому, заключевнику, скучно.
Скучно — в глазах белый снег — пустынно…
Хорошо, конечно, на возрасте лет для души в пустыне пожить, подумать. Да опять же без работы не справиться и, как пить, с лествицы скувырнешься. Сами старцы, доброй волей удалявшиеся в пустыню, прямо говорят, что в пустыне жить без работы невозможно, — там уныние находит и печаль и тоска велика. А наш возраст-то, за малым исключением, голоусый и думать нам еще не о чем было: у нас не было ни белого дня, ни красного солнца, ни блеклой луны, ни частых звезд, ни глухой полночи, еще надо было добыть их, — ничего мы в жизни не сделали, нам дело делать надо было, не покладая рук, силы свои расточать для родины, строить землю — кормилицу нашу, людей смотреть да себя показывать.
И так худо, — безвременно, да еще и дела нет, — совсем плохо.
Сами видите, как человека судить, если другой раз не выдержишь, поддашься бесам Винокуровым.
И скажу не в осуждение, участь эта дурацкая не миновала ни единого из нас: все мы так или этак, а в лапы его попадались. И только один из всех нас старейший Костров Веденей Никанорыч, человек учительный и верховой, стоял твердо на страже.
У всех у нас грешки водились, ну, человеческие, по слабостям душевным и телесным, а уж Веденея Никанорыча ни в чем не попрекнешь. И потрудился он немало на своем веку, с народом пожил, поучился и сам уму-разуму поучил. И живи он одиночно, был бы прок для него и в сем нашем житии пустынном: по лествице исхитрился бы подняться и с Божьей помощью за год какой дошел бы до рассмотрения дел человеческих и рассуждения. Да беда в том, что не одиночно жил он, нас орава неприкаянных вечно на глазах у него: тот клянчит, другой жалуется, третий нюнит, пятый беснуется. Зрителем да наблюдателем безгласным он не мог оставаться, вот и хороводился с нами, и за нашим назоем уж о своем ему подумать часу за день недоставало, и только что ночным бытом.
За год заключевной жизни своей снискал себе Веденей Никанорыч всеобщее уважение и сам Сократ Дмитриевич Гусев, наш исправник, если что надобно бывало, — выходило ли распоряжение от губернатора, либо по собственному какому своему наказу, вызывал к себе одного Кострова, и наоборот, если случалось недоразумение, шел за всех Веденей Никанорыч. И на почте доверенность Кострова стояла высоко. Писем получал он со всей России и сам писал во все края и по этим письмам почтмейстер Запудряев доподлинно удостоверился, что Веденей Никанорыч человек правильный, да, кроме того, по собственному признанию Запудряева же, Костровы письма доставляли большое развлечение и сердцу отраду.
Веденей Никанорыч кореня костромского и речь его округлая.
И как станет, бывало, в красный угол под вербушкой, — «власы поджелты, брада Сергиева», умилишься, глядя.
«Эх, — подумаешь, — Веденей Никанорыч, отец, да быть бы тебе старцем, проводить житие во пустыне среди полей родимых Богу на послушанье, людям в наученье, какие там цветы расцветают, какие колокольчики… жить бы тебе во пустыне в келейке у березок — белых сестер благословенных!»
Веденей Никанорыч в миру жил, хотел устроить жизнь нашу по совести. Сызмлада от житий угодников наших, хранителей правой милосердой святой Руси, запало ему в душу. Веденей Никанорыч в миру жил и, делая дело прямое и полезное, видимое и понятное на сей день с его бедой и горем, несправедливостью и бессовестностью, и, как все мы, ошибаясь и плутая в средствах устроить этот сей день, никогда не забывал от пустыни заповеданное, что лишь отречением и жертвою подымается человек для дел, направляющих жизнь нашу, спутанную и своими житейскими средствами нераспутываемую.
Так в задушевной беседе сам он мне однажды признался, когда я ему о пустыне… колокольчиках, о березках, белых сестрах благословенных, свои мысли вслух говорил.
Кстати сказать, умиление это перед березками не раз мирило его с Винокуровым: от сорока ли сороков московских, либо по дару Божьему понимал Винокуров тайное слово земли русской с ее белыми березками.
В заботах о нас проходила жизнь Веденея Никанорыча, все хотелось ему собрать нас беспастушных, растерявшихся в безвременной жизни среди дебери печорской обок с Медведем Медведичем и Ягой Ягишной.
И тут немало досаждал ему Винокуров.
И как-то на Святках, наткнувшись на обнажение Шведкова и на прочее содомское бесстудие, отряс он прах от ног своих и больше к Винокурову не наведывался.