Глядя вслед казакам, ощупывал недоверчиво вшитые на живую нитку есаульские погоны.
3
В чулане загремело порожнее ведро. Чалов откинул полу кожуха.
— Всхрапнуть человеку не дают за кои сутки, прямо напасть…
В черный проем просунулось золотопогонное плечо. Табунщик закусил язык. Сполз торопливо с нар, обшаривал складки под ремнем. «Эка, птица важная… Хлеще надышнего… Есаул!»
— День добрый, честной народ.
Простуженный, хриплый голос, но добрый, без лютой строгости и рыка.
— Спасибо на добром слове, вашбродь, — осмелился не по уставу отозваться табунщик, неловко переступая по земляному полу ногами в шерстяных носках.
— Чалов?!
Крепкие руки есаула встряхнули одуревшего казака.
— Осип Егорыч, не угадываешь?
Хитрил Чалов: и лицо, и голос теперь признал. Отводя глаза, силился улыбнуться.
— Оно, конечно… Как не у гадать? Сколько годов, и запамятовать навовсе можно.
Борис обрадовался неожиданной встрече.
— Хитер ты, Чалов. А ежели мы вот так…
Винтовку приставил к стенке. Шинель и папаху с шарфом повесил на крюк, вбитый у порога в простенке. В гимнастерке без погон, распояской, улыбаясь простовато, подошел с протянутыми руками.
— В таком чине не откажешься?
Чалов недоверчиво щурился, руку тряс с излишним усердием.
— Присаживайтесь вота, — приглашал он, вытаскивая из-под стола лавку. — И величать теперь вас не знаю как…
— Борисом и зови. Ай забыл?
— Как можно. Ить не один год маету гнули вместе.
— Это ты вправду баишь.
Борис сел на лавку, упер набрякшие с холоду руки в расставленные колени, внимательно оглядывал табунщика. Все то же обугленное от солнца и морозов рябое лицо, серая нечесаная куделя на голове.
— И время тебя обходит, Осип Егорыч… Не стареешь.
— А из чего нам стареть, скажите на милость? Кони да степь. Людей месяцами не встречаешь. Оттого и спокойствие душевное имеем. От их, людей, вся коловерть…
— Блаженный ты, Чалов. Ужели не чуешь, земля под ногами начинает тлеть? Паленым попахивает.
— А кто тому виноватый?
— Уж не мы ли с тобой?
— Знамо, не мы. Лапотнику, москалю, своей земли мало. На Дон, на исконные казачьи земли зарится.
Схлынула радость от нежданной встречи. Жесткая складка залегла в уголках губ. Понимал: не сам Чалов высказывается, обездоленный, одичавший в глухой степи, — говорит казачья спесь. Ему, Борису, — силой доводилось иной раз осаживать в нем ее, вздыбленную, оскаленную, как дикая лошадь. А где-то рядом со спесью уживалось душевное. Не стерлась в памяти та давняя масленица…
— К чему, ваше благородие, усмешку имеете? Ежели оно не секрет…
Борис, растирая нос, качал головой.
— Вспомнилось, как ты с кулачек от церкви волок меня до хаты… Глаза целые, а след от тех пор на горбине красуется. Особо, когда выпью, нос краснеет, а шрамик белым остается. Ловко атаман Филатов звезданул. Позабыл, поди, а?
— Как же… И такое случалось…
Стараясь для высокого гостя, Чалов завозился возле печки. Раздувал огонь — подогреть калмыцкий чай. Борис осторожно выведывал:
— Сдавна тут, на Ремонтном? Не знал. К тебе, на старый наш зимник, хотел завтра добраться. Охота повидать места…
— А я теперь зимую тут, — отозвался Чалов, подкладывая в огонь кизяки. — На лето опять восвояси. Зараз там Борода один распоряжается.
— Живой?
— А что ему подеется?
Наклонившись, Борис выхватил из печи жаринку, перекидывал ее на ладонях, остужал.
— Покойный Сергей Николаевич ходил в больших барышах. А этот, не знаю… Наследник-то. По столицам все прохлаждался, рук к хозяйству не прикладывал. Хотя и времена нонешние не таковские…
— При покойном куда-а бывало, — вздохнул Чалов. — Наполовину никак поубавилось. А всему разор — война. Каждый год подчистую косяки выгребает.
Спросил Борис между прочим, будто к слову пришлось:
— Днем с огнем небось не сыщешь ремонтных лошаков по зимникам. Али задержались кое-где?
Не чуял подвоха матерый табунщик, но ответил уклончиво:
— Оно и вправду, пошукать еще…
Разливал он по деревянным калмыцким чебучейкам душистый бурьянный отвар, забеленный молоком. Мимо замороженных оконцев со степи проскакала лошадь. Бег оборвался возле двери. Построжавшими глазами Чалов поглядел на гостя.
— Один… Кого принесло.
— Из моих, наверно… — успокоил Борис.
В мазанку влетел Мишка.
— Спину, гад, показал… Попов! — выпалил он. — Чуяло мое сердце. А вы верили ему…
Борис потянул с крюка папаху, шинель. Если Ефремка пристал к разъезду хорунжего, прлбеды для Красносельского; нарвется сразу на казачью