А половодье все играло, било в небо. Шумела лиловая струя нефти, орали о чем-то люди, бросали шапки, пьянели от усталости и счастья…
* * *
Поздней ночью генерал говорил по прямому проводу с Москвой. А утром загудела трасса, в который раз охнула сокрушаемая тайга — сто тракторов двинулись к Пожме, груженные техникой, продовольствием, витаминами, спиртом техническим и медицинским.
Пришел приказ о реорганизации участка в разведрайон. Горбачев назначался главным инженером.
…Возвратившийся из комбината Илья в полночь разбудил Николая, почему-то с грустной шутливостью поздравил с повышением и долго сидел молча, сосредоточенно посасывая папиросу, ждал, пока друг его продерет слипающиеся от усталости глаза, стряхнет сон. Сказал:
— Начальником района знаешь кого назначили? Старостина!
— Из-за этого и разбудил? — недовольно пробурчал Николай.
— Ну да! Ты его не знаешь, а я знаю. Номенклатура!
— Дай, ради бога, выспаться! — взмолился Николай. Разговор был ему неприятен.
— Нет, ты погоди! — с озлоблением бубнил Илья. — Ходил он в начальниках Красноручейского участка — не справился. Я там был, знаю. Послали учиться и переучиваться — вернулся, занял свободную вакансию в снабжении. Теперь, видать, нужно его там освобождать, суют подальше с глаз, на Пожму. Это дело?
Николай, не слушая его, снова улегся. Не столько известие, сколько возбуждение Ильи его встревожило, но он не хотел вступать в этот неподходящий разговор.
— Тут у нас, по-моему, большая политическая ошибка из года в год кочует, Николай Алексеич, а ты!..
— Насчет чего?
— Насчет оценки людей. Вобьют такому деятелю преувеличенное мнение о себе, а потом не знают, куда деть. Провалится — посылают либо учиться, либо в новую должность, как будто временный карантин… Я битый час ругался в партбюро, доказывал, что не нужно нам нового начальника, говорят: молод, мол, Горбачев!
Николай не выдержал:
— Брось, Илья, слышишь? Молод — это верно! Приедет Старостин, и будем взрослеть, понял? Может, это специально так делается, чтобы мы скорее взрослели. Уходи!
Опарин неподвижно сидел в углу, курил, и Николай докончил свою мысль:
— Жизнь еще только начинается, Илья. Кого бы к нам сюда ни послали «в карантин», мы в ней останемся хозяевами. Нам еще продолжать ее и выводить дальше, в гору…
Жизнь только начиналась, новый главный инженер по суткам не снимал мазутной спецовки. И по этой причине его никак нельзя было захватить в кабинете в дневное время.
…Неделю спустя поздно вечером к нему пришла Шура Иванова. Она смущенно присела к столу, опустив голову, теребила косынку. Николай не ложился, отодвинул недописанную бумагу, ждал.
— Николай Алексеич, отпустите на сутки в город. Надо, — попросила Шура. И вдруг осмелела, выпустила из пальцев скомканную, измученную бахрому косынки. — Ну, вы все знаете… Лешу судили. Три года условно, с заменой передовой. Завтра уезжает на фронт, провожу его…
Николай заволновался, утвердительно кивнул в ответ. Зачем-то полез в ящики стола, заглянул в тумбочку, потревожил мать в дальнем углу. Однако то, что ему требовалось, не нашел. Вернулся к столу, сказал Шуре:
— Ехать, конечно, надо. Только зайди утром, я что-нибудь приготовлю ему. Не чужой человек он нам. И вот еще что… Письмо в городе бросишь в ящик — мне надо. Утром зайди обязательно!
Шура поблагодарила и тихонько вышла. А Николай устало опустился в кресло, подвинул к себе стопу чистой бумаги. Перо замерло над страничкой, нервные пальцы левой руки вцепились в спутанную, давно не стриженную шевелюру.
Письмо! Письмо Вале… Как долго не писал он ей!
Казалось, не дни прошли — годы. Что-то сломала и усложнила война, заронила боль и тревогу в сердце. Но сердце-то было прежнее, живое, оно не мирилось и верило. И тот же свет — призывный и ясный — наполнял душу и освещал будущее.
Выпала наконец минута, когда он может, должен написать. В жизни надо побеждать обиды и разлуки, не поступаться сердцем.
«Здравствуй, Валя, здравствуй, далекая любовь моя… До скорой, неизбежной встречи, любимая!..»
Утром следующего дня радио передавало о кровопролитных боях в излучине Дона, впервые было названо Сталинградское направление. О Севере в последних сводках не упоминалось…
ГОД ПЕРВОГО СПУТНИКА
1
В августе совсем не ко времени зарядили осенние дожди. Еще не обсеменились лесные травы, не отпылал жаркий кипрей, осины еще не бросили в стоялые болотца первого золоченого листа, но по всему видно, лето свернулось. По ельникам, по мягким болотинам и серебряному шитью березовой молоди с прошлой недели пошел плясать злой, изморосный косохлест. Болота пучились, из-под каждого мореного корневища высочилась тайная до того ржа.
К полудню, когда на стоянке бульдозеристов пересмена, вроде бы разведрило. Но в тесном балке́ — дощатом жилом ящике на полозьях, с железным прицепом — было темно и знобко. В распахнутые двери тянуло моховой сыростью.
Павел захлопнул уложенный чемоданчик, ощупью скатал свою брезентовую спецовку — замазученную куртку и столь же замызганные штаны — и стянул скатку проволокой. Привычно закрутил пальцами пружинящие стальные концы. За спиной, у дегтярно-черного столика, пропитанного соляркой, возился старший сменщик.
— Так… Уезжаешь, значит? — невесело спросил Селезнев.
— Все, — сказал Павел. Нашел помятое ведро, вышел наружу, к костру, мыть руки.
Гасший костер сипел и чадил под мелким накрапом дождинок. Чуть поодаль мирно рокотал на малых оборотах бульдозер. Привычно подрагивали створки капота и чуть перекошенная кабина с распахнутой дверцей. Высветленный до блеска отвал тяжко вдавился в моховину.
— Учиться надумал, значит? — Селезнев вышел на порог. Дверь по его росту была низковата, он сутулился, опустив чубатую голову. — Что ж, учиться — дело нужное. Иные ловкачи всю жизнь… это самое, по три академии кончают на казенных харчах.
От мыльной пены пощипывало в глазах. Павел ополоснул лицо, оглянулся.
Он вытирался коротеньким вафельным полотенцем и смотрел вдоль мглистой просеки, в самый конец ее, откуда ожидалась вахтовая полуторка. Слесарь Степка Могила привезет с нею запчасти, и с нею же Павел отправится домой, в поселок — не на выходной, не в отпуск, как бывало не раз, а с о в с е м, на другую работу.
Он смотрел вдоль просеки, потому что не хотел в эту минуту смотреть на старшего сменщика. Об отъезде немало уж было переговорено, пора бы свыкнуться с неизбежным, но в самые последние минуты на душе заскребли кошки и, главное, явилось смутное чувство вины перед этим человеком.
Павел отводил глаза, но Селезнев сам подошел, здоровенный, обросший, со своим угрюмым лицом, и схватил Павла за шиворот. Схватил вроде бы дружелюбно, по-отцовски, и все же чересчур крепко, всей пятерней, так что Павел разом почувствовал весь свой вес, все шестьдесят восемь килограммов, не считая сапог и телогрейки.
— Твердость показываешь? В мужика заиграл, окурок?
Он толкнул Павла в домик. Перешагнув высокий порог, стукнул бутылкой в стол.
— Садись, посидим. И по малой пропустим ради такого случая. Ведь целых пять лет… Скотина ты, Пашка!
Немного отлегло на душе. Павел засмеялся открыто, дурашливо. Верно, мол, скотина, но куда деваться? Он и сам привык за пять-то лет к Селезневу что к родному отцу, но за каким бесом так уж открыто душу ворошить? Не поймешь этих пожилых людей, ей-богу. Железный человек Селезнев, двужильный, а вот же…
— Витька мой — ровесник тебе, — продолжая свое, сказал с застарелой и уже равнодушной тоской Селезнев.
Они редко разговаривали о детях Максимыча, Витьке и Сашке, но Павел все же знал о них все. Знал, что Селезнев семнадцать лет не видал сыновей. С сорокового, как ушел на финскую.
Жена к нему все же приехала недавно, а дети за эти годы повырастали, разлетелись кто куда. Один под Барнаулом, другой где-то за Акмолинском. И не помнят они, поди, отца и в лицо не знают, хотя писал он часто им и деньги с каждой получки слал — немалые деньги с Севера.
Один раз вслух читали смешное письмо в балке: жена уговаривала его не отрывать от себя все, а то бабы в колхозе удивляются, кем он там, на Севере, устроился, не в министры ли попал. А удивляться, по правде, было чему, если переводы иной раз по полторы, а то и две тысячи сельскую почтовую кассу в неудобное положение вводили.
— А теперь вот и ты… — повторил Селезнев. — Ты насчет того, что я про учебу давеча бухнул, забудь! Есть, конечно, и такие, что живут не по-людски, но это все не про тебя. Это я так… Забудь, понял? Тебе по годам, может, и знать про то не нужно. А ты учись, и новую работу осваивай, и будь человеком везде, как и был человеком тут, в лесу. Вот… За это я и хотел выпить, понял? Другие-то в твои годы только ощупывают жизнь, прилаживаются к ней либо кобенятся с жиру. А ты ее уже прекрасно понюхал и в руках на вес держал, так смотри — с тебя и спрос другой. Как со взрослого, самостоятельного мужика.