Она слабо махнула рукой и замолчала. Худое скуластое лицо Матвея медленно бурело, наливалось тяжелым румянцем.
— Это чего же вы хотите спросить с безрукого? Ну? — Он поднял на нее злые потерянные глаза и невнятно добавил: — Не колхозник я…
— Война далеко от нас, это верно, — перебила его Надежда. — Но мы и здесь проходим через войну, как сквозь огонь. Вся мерзость в нас перекипает. А ты был там, да ничего в тебе не загорелось, не вспыхнуло. Говоришь — не колхозник, говоришь — безрукий… Авдотья Логунова — ей уже под семьдесят — по четыреста снопов за день вязала, не плакалась, от больной-то поясницы. На то война.
— Война! Война! — закричал, почти взвизгнул Матвей. — Я ее получше вас знаю… войну!
— A-а, знаешь? — Надежда выпрямилась во весь рост, широкоплечая, с пылающим взглядом. — А не знаешь ты, как на комбайне безногие работают? Не знаешь? Ступай в «Знамя труда», подивуйся! На двух протезах парень пришел, а теперь… как на гражданской — безногий пулеметчик на тачанке ездил, у Буденного. Эх ты-ы!..
Матвей заскрипел зубами, вскочил, сорвал с гвоздя свой жесткий солдатский ремень, подпоясался, одернул гимнастерку.
— Ты та-ак? Ты так? Н-ну, тогда… Верка!
Дочь тотчас же появилась на пороге — похоже, она стояла за дверью, — из-за ее плеча испуганно выглядывала Зоя.
— Собери мне пару белья, рубаху… кусок хлеба положь!
— Куда же это ты? — померкшим голосом спросила Надежда. Кровь отлила у нее от лица, сразу обессилев, она опустилась на скамью. — Людей постыдись. Чего люди скажут?
Тут и Зоя, кажется, поняла, что происходит. Она метнулась к отцу, вцепилась обеими руками, прилипла к нему.
— Папаня! Куда ты, папаня? — с плачем повторяла она, путаясь у него в ногах.
Матвей попытался отодвинуть дочь, оторвать от себя. Надежда видела, как трясутся у него руки, и ее самое захлестнул такой испуг, такая тоска, что все мысли тотчас же вылетели из головы. Все, кроме одной-единственной, непреодолимой: никуда ни за что не отпускать Матвея!
Она встала, широко шагнула к мужу и властно взяла у него из рук мешочек с пожитками, собранными Верой.
— Ладно, Мотя. Пошумели — и ладно. В своей семье, не на людях. Зоя, не мешай отцу. Сядь вон на лавку. Вера, разогрей лапшу. Не пообедали — так поужинаем.
Она говорила про самые обыкновенные, домашние, мелкие дела, словно ничего у них в избе не случилось, а сама крепко держала Матвея за руку. Сначала он как будто хотел вырваться, потом обмяк и стоял, глядя себе под ноги. Тогда Надежда сказала:
— А ты пока ляг, отдохни. — И он, молча расстегнув ремень, шагнул к постели.
Тут только Надежда услышала, как неистово колотится у нее сердце.
Обе девочки с готовностью принялись суетиться по избе, они еще не решались говорить в полный голос. Надежда присела на кровать, в ногах у мужа. Он, верно, и в самом деле сморился: лежал вытянувшись, закрыв глаза. Матвей никогда не отличался здоровьем, а тут еще прихватило его на войне.
Надежда осторожно прикрыла ему ноги одеялом, погрозила девочкам пальцем, чтобы не шумели.
Ну вот, снова удалось ей скрутить узелок. Она скрестила руки под грудью и неподвижно сидела в этой извечно горестной бабьей позе. Теперь-то уж она понимала всю вздорность своей надежды на то, что Матвей опамятуется. Умом понимала, а сердцем не хотела ни понять, ни принять.
«Не могу я… вот так сразу, — беспомощно поникая, думала она. — Детям он отец. Вон Зоюшка как в него впилась. Пусть уж будет как будет. Водкой я ему не дам спекулировать, последнюю руку отшибу, шалишь! А там поглядим…»
Глава четвертая
Пять подвод, груженных зерном, медленно двигались по наезженной дороге: фронтовой обоз с хлебом из колхоза «Большевик» направлялся в город, на железнодорожную станцию. Чуя дальний путь, лошади шли неторопливым, ровным шагом. Над их крупами неотступно вилась мошкара. Сентябрь был на исходе, но посреди дня еще стояла каленая, по-летнему душная жара.
У головной подводы шагал с кнутом в руке худенький большеголовый паренек, на втором возу разбросался на жестком торпище мальчишка поменьше. Это были сыновья Лески Бахарева — Павел и Илюша. За последней подводой поспешала Авдотья.
Обоз выехал за полдень, позади остался какой-нибудь десяток километров, и все думы Авдотьи были дома, в Утевке. Перед отъездом она успела забежать в детский дом.
Иринка еще не вставала на ноги, лежала в своей постельке, смирная, полусонная. Какой-то лучик все-таки загорался в ее огромных глазах, когда возле постели появлялась Авдотья. Слабые губки, казалось, не могли осилить длинного слова «бабушка», поэтому Иринка говорила «баба», «моя баба»…
Среди старых вещей Авдотья разыскала на дне сундука Ганюшкину деревянную коняшку. Когда-то Николай выстругал из чурки эту игрушку.
К ее удивлению, девочка взяла деревяшку и уложила на подушку, рядом с собой. Тогда Авдотья стала выдумывать сказки о коняшке.
Если бы понадобилось, она могла рассказать тысячу сказок: ей самой, старой песеннице и выдумщице, это доставляло почти что ребячье наслаждение.
Но сказки сказками, а страшная правда жила где-то в памяти маленького человечка. «Ты все в платке и в платке ходишь», — как-то сказала Иринка своим тихоньким голосом. «А что?» — не поняла Авдотья. «У моей мамы белая шапочка была, вот такая, с помпоном…»
У ее мамы… Любой плач, и крик, и ребячьи капризы могла Авдотья утешить, заговорить, но тут становилась в тупик.
Ах, трудно, трудно было поднимать на ноги ленинградских ребятишек!
Те, что были чуть покрепче, уже очнулись от больной дремоты и по целым дням плакали и капризничали. Тут-то и нужно окружить их терпеливой заботой.
Да, нынче трудно — и старым и малым. Не хватает рук, не хватает лошадей, не хватает машин. Люди измучились, почернели.
Всем людям трудно, а Николаю — вдвойне. Недели три назад его избрали председателем, а он уже успел так исхудать, что одни скулы торчали. Авдотья вздохнула: «Что же, сын, выходит, правильно ты живешь. И я ведь не сказала тебе ни разу: пожалей, мол, себя, не убивайся…»
И вот еще о ком тревожилась Авдотья — о Надежде Поветьевой. Надежда трудилась и днем и ночью, всюду поспевала, обо всех заботилась. Но Авдотья видела, как она посреди разговора или работы вдруг словно оступалась, проваливалась в тревожное, зыбкое раздумье. Неладно у нее в семье. И ведь как чудно: со всяким делом Надежда справлялась, всякий спор могла переспорить, а вот свой спор с Матвеем не умела прикончить.
Обоз повернул на заход солнца, прямые лучи били в глаза Авдотье, которая теперь сидела на возу. Приспустив платок, она рассеянно смотрела перед собой.
Широкая, ровная степь раскинулась вплоть до голубой текучей линии горизонта. Поля опустели, и стало ясно видно, как со всех сторон подступал низенький жесткий полынок. Он рос на незапаханных клочках земли, струился по склонам овражков и балок, выметывался наружу даже на колеях дороги: две ровные ленты цвета потускневшего серебра убегали вдаль, сливаясь.
Всюду Авдотья видела жнивье да полынь. Глазу не на чем остановиться — гола степь-матушка. Вон по дороге, вслед за обозом, катится, подпрыгивая, пухлый комок сухой травы, за ним другой комок, такой же. Старики, бывало, говорили: это черт скачет на коне — ткни комок ножом, кровь так и брызнет.
Черт не черт, а какая-то окаянная трава. Вырастив долгие стебли, она срывается с корня и несется, несется по степи, нигде не останавливаясь и лишь роняя свое семя по пути.
Полынь, полынь да катун-трава…
А ведь Авдотья помнила эту же самую степь совсем иной. Где же травы, что вымахивали человеку по грудь? Где цветы — пахучая медуница, кашка, колокольцы, ромашка с желтым глазком? Где ковыль с его белыми, нежно стелющимися по ветру шелковыми метелками?
Все это было, да сгинуло.
И уж много лет с той поры утекло. Или земля тоже, как и человек, теряет силу? «Нет, это, верно, я сама старею, — привычно, без всякой горечи подумала Авдотья. — Степь-то вечная, а наша людская тропа коротка».
Она прилегла на возу и долго лежала, вяло поддаваясь покачиванию телеги. Даже, кажется, задремала — такими далекими стали ей чудиться звон, и цоканье кузнечиков, и голоса птиц.
Проснулась Авдотья оттого, что обоз остановился.
Они подъехали к Току, и колеса телеги по чекушку погрузли в зыбучем песке. Лошади шагали с таким усилием, что у них отчетливо, до последней косточки, обозначились худые крестцы.
Авдотья слезла с воза, подоткнула юбку и, держась за телегу, побрела рядом.
Впереди, на том берегу обмелевшего Тока, стояла большая усадьба — бурые железные крыши едва виднелись в зелени деревьев.
До революции здесь, в трех бревенчатых домах, огороженных высоким дощатым забором, жили три богатых брата, фамилию которых Авдотья запамятовала. Весной восемнадцатого года у братьев сильно поубавилось земли, а в тридцатом выселили их вместе с семьями в дальние края, хуторские же дома отошли во владение вязовского колхоза.