Но это только больное тело, ее слабые руки ничего не могли, не умели сделать, — сердцем она по-прежнему рвалась к людям, к той беспокойной, трудной жизни, которая теперь шла, казалось, мимо нее.
И люди не забывали об Авдотье.
Сначала навещали ее только самые близкие друзья и соседи. С невольной робостью они влезали к ней на печь — это была обычная, понятная робость или неловкость здорового человека перед тяжелобольным. Авдотья очень побледнела, лежала совсем белая и говорила тихим голосом, но по-прежнему была приветлива, разговорчива. Скоро гости зачастили к ней, особенно женщины. Они просиживали возле больной час и два, а иная даже и заночевывала на просторной печи.
Приходили и старые и молодые утевцы, и снова доводилось Авдотье иного человека утешить, с иным поспорить, а то и распутать какой-нибудь старый, наболевший узел.
Чаще всего людей приводила к Авдотье беда. «Пойти пого́риться к ней…» — говорили женщины, жаждая ее теплого, участливого слова.
Так однажды появилась в избе Логуновых Татьяна Ремнева.
Сын ее Федор так и не успел побывать дома после излечения в госпитале. Прислал он письмо уже из командирской школы, обещал приехать после выпуска хоть на денек, но не удалось ему выполнить и это обещание: в следующий раз Федор написал с передовой. И это коротенькое письмо оказалось последним.
Предчувствие беды с такой силой захватило Татьяну, что невозможно было ни уговорить ее, ни утешить. Она маялась, худела, чернела. Степа под ее диктовку писал по адресу полевой почты одно письмо за другим. Перед тем как Авдотье свалиться, Татьяна прибегала с одним из писем, возвращенным обратно. На конверте темнел расплывшийся штамп: «Адресат выбыл».
И вот в другой раз Татьяна пришла, прижимая к груди не солдатское письмецо, сложенное треугольником, а большой зеленый конверт.
Наверное, ноги с трудом донесли ее до избы Логуновых: по-старушечьи сгорбленная, черная лицом, она влезла на печь и легла рядом с Авдотьей.
«Значит, конец: убили Федю…» — решила та.
Страшная боль словно ударом ножа рассекла ее грудь. Надо бы закричать, но голос остановился в горле.
Стиснув зубы, Авдотья неслышно справилась с собой, потом повернулась лицом к Татьяне и положила ей на грудь легонькую, прозрачную руку.
Татьяна не шевельнулась. Губы у нее были накрепко стиснуты, сухие немигающие глаза широко открыты.
Самое горькое горе молчаливо, и утешение и всякое слово кажутся перед ним пустыми, суетными. Авдотья и не думала утешать: на молчание Татьяны она отвечала молчанием же. Пройдет время, может, день, а может, час, минута, — уста матери разомкнутся, и будут слова, будет плач…
Так они лежали, безмолвные, в тихой и пустой избе, пока не прибежала из школы Ганюшка.
Сбросив шубенку, девочка торопливо поднялась по приступкам и сразу осеклась, увидев тетку Татьяну. На круглом, разгоревшемся от мороза лице Ганюшки появилось выражение растерянности. Она перевела взгляд на бабаню, и та тихонько проговорила:
— А мы тебя ждем. Почитай-ка вот письмо.
Ганюшка робко вынула из конверта листок, исписанный четким почерком.
В письме обстоятельно описывалась гибель Федора Ремнева, командира танка.
В атаке, которая оказалась неудачной и «захлебнулась», враг подбил этот танк. Экипаж отстреливался до последнего патрона. Когда наши части заняли этот рубеж, трупы танкистов были извлечены из обгоревшей машины и с честью преданы земле. Всему экипажу посмертно присудили награды. Федора Ремнева наградили орденом Великой Отечественной войны I степени — тем самым орденом, который навеки должен остаться в семье воина.
Письмо кончалось обращением к самой Татьяне Ивановне Ремневой:
«Дорогая мать! Спасибо тебе за то, что сумела воспитать сына героем. Имя славного русского человека Федора Ремнева займет почетное место среди имен победителей, которых народ никогда не забудет».
Ганюшка прочитала подписи под письмом, удивленно взглянула на тетку Татьяну, потом на бабаню: «Почему они ничего не говорят? Даже страшно!» — и ни о чем не решилась спросить.
Только сейчас вспомнила она, как озабоченно шептались сегодня семиклассники. А Нина Ивановна провела в учительскую Степу, непохожего на самого себя. И Ганюшке вдруг ясно представился Федя Ремнев, веселый, чубатый, с гармонью в руках. Она даже вздрогнула: Федя обгорел в танке, Феди больше нет на свете!
Насупив брови, девочка бережно положила письмо возле Татьяны и тихонько слезла на пол.
Авдотья вытерла слезы, шепнула:
— Славу ему воздали, Феде. По отцовскому следочку пошел.
Татьяна не отозвалась, и в избе снова повисло безмолвие. Авдотья медленно повернулась. Ее уже начинала пугать мертвая неподвижность Татьяны. И ведь не обмерла, глядит сухими, страшными глазами.
Положив руку на голову Татьяне, она сдвинула платок, разобрала спутанный ряд в ее густых, темных, еще без всякой проседи волосах.
— Таня… слышишь? Таня, подружка моя золотая, скажи хоть словечко, разомкни душеньку!
Татьяна свела тонкие брови, на лбу у нее задвигались косые глубокие морщины.
— Ну, не надо, не надо… — заторопилась Авдотья, не переставая мягко поглаживать голову подруги. — Может, поплачешь…
— Если бы они были, слезы… — ответила наконец Татьяна, еле разжимая губы.
И вдруг тяжкая судорога прошла по ее телу, и она вся затряслась.
— Ну вот, ну вот, — повторяла Авдотья, прижимая к себе голову Татьяны. — В себе печаль не копи, она тебя, как ржа, изъест.
Не только слезы, но и невысказанные слова рвались у Татьяны наружу. Преодолев первые мучительные судороги рыданий, она попыталась заговорить. Это далось ей не сразу. Кусая губы, мучительно морщась, выталкивала она из себя первые бессвязные горькие слова:
— Просидела!.. Теперь бы на четвереньках, и то… далеко ли, близко ли… какой уж толк… не повидала, а? Не повидала… тетя Дуня!
Авдотья поняла: мать мучилась мыслью, что не удалось ей в последний раз повидать сына.
— В Казани он у тебя был?
— То-то: не в загранице… всего-то Казань, — с отчаянием призналась Татьяна.
— Не мучай себя, милая душа. До Казани сейчас не дойдешь, не доедешь. Не заграница, но и не ближний край. А тут хлеб убирали. Тебя совесть твоя не пустила… Может, испьешь свежей водицы? Танюшка!
Татьяна слабо отмахнулась рукой.
— Не надо… Все равно горит вот тут. — Она с силой надавила ладонью на грудь. — Водой не зальешь.
Но Ганя уже подавала полный ковш; с темного края заманчиво скатывались прозрачные капли.
Татьяна приподнялась на локте, припала к студеной воде, долго не отрывалась.
Потом вернула почти пустой ковш Ганюшке и глухо сказала:
— Думала внучат от него вынянчить… вот таких.
Ковш в руках Ганюшки вздрогнул, розовые губы задергались.
— Ты бы, дочка, к подружкам сходила, — жалея девочку, предложила Авдотья.
— Не, я за печкой буду, — ответила Ганюшка, с усилием собирая губы.
Татьяна опять легла навзничь и сама взяла, стиснула руки Авдотьи.
— Каждую ночь вижу его, Дуня. Кричит: «Мама!» От голоса просыпаюсь. Так вот в ушах и стоит: «Мама!» Больше уж не позовет…
— Не позовет, — согласилась Авдотья. — Кручинная ты моя! А ты плачь, плачь…
— Что в них, в слезах!
— Не говори: туча дождем проливается, а горе — слезами.
Но Татьяна как будто и не расслышала, она неотступно думала о своем.
— На соленых кусочках рос… нужды-то сколько… мыкано-перемыкано…
— Что там говорить: вдовье дело… — согласилась Авдотья.
— Корень был в семье… Уж и вырос, дотянулся до мужиков… а, Дуня? — вскрикнула Татьяна и опять надолго умолкла.
За печкой осторожно хрустнула страницей Ганюшка: она, должно быть, учила урок.
Татьяна лежала с закрытыми глазами. Лицо у нее горело, но морщины на лбу улеглись: она не то переутомилась и отупела, не то стала немного покойнее.
Авдотья погладила Татьяну по крутому плечу, застегнула пуговицу на кофточке, убрала прядку волос, упавшую на потный лоб. Во все эти неспешные движения она вкладывала столько мягкой ласки и участия, что Татьяна невольно поддавалась ее материнским рукам.
— Какой у тебя сын-то, Федя… Всею грудью смерть принял, по-орлиному, — тихо проговорила Авдотья и, помолчав, задумчиво прибавила: — За народное дело…
— Бабаня, как выходит, — донесся снизу, из горницы, тонкий голосок Гани, и Татьяна вздрогнула. — Гастелло сгорел в самолете, а дядя Федя Ремнев — в танке…
Девочка стояла возле печки, прижимая книжку к груди, и смотрела на обеих женщин синими вопрошающими глазами.
Авдотья ласково опустила руку на плечо Татьяны.
— Не одна ты такая, Танюшка. Сколько их, кручинных матерей, жен, детей, по всей-то нашей земле! Кто нынче беды не бедовал? Гляди, у нас в деревне и то сколько сирот… Оляша Гончарова еще слез не осушила, да сколько карабановских, с Большой улицы. У Анны вон тоже никак без вести…