Было бы сущим бедствием для кихотизма, если бы нашлась рукопись «Дон Кихота»; и без того с первым изданием бог знает что творят, а что было бы тогда?
Я всегда сожалел, что не обнаружил ни одного экземпляра первого издания, затерявшегося где‑нибудь на постоялом дворе либо в каком‑нибудь сельском домике; уж я бы попытался приобрести его по самой низкой цене и тотчас продал бы по самой высокой, а в результате сей торговой сделки купил бы целую кучу донкихотовских книг, столь мне необходимых, и среди них, само собою, не оказалось бы книги ни одного сервантиста. Уверяю, что на деньги от этой сделки я не купил бы ни Пельисера, ни Клеменсина.15
Очень грустно, что из самой книги, книги как предмета, где рассказывается история Хитроумного идальго, многими сотворен фетиш, причем потрачено время на самое банальное занятие, какое только может прийти в голову двуногим без перьев, более почтительно именуемым библиофилами. И при этом в Испании так и нет издания «Дон Кихота», которое было бы удобно, напечатано на хорошей, плотной бумаге, с тщательной корректурой, и продавалось по умеренной, а не двойной цене; издание должно быть простое, опрятное, скромное, ясное, удобное и дешевое. Но этого не достичь, пока мы не увеличим число добросовестных кихотистов и не принудим к молчанию и бездействию сервантистов.
Говорят и повторяют до оскомины, что кихотизм нас погубил; и хотя многие уже протестуют против этого фальшивейшего суждения, следует протестовать все больше и громко говорить о том, что еще не началось царство Дон Кихота в Испании. Бедный ламанчский идальго, после того как восстал из могилы, куда его упрятал Сервантес, промчался по всему миру, восторженно принятый и понятый во многих его частях — в Англии и России особенно,16 — и, вернувшись на свою землю, столкнулся с тем, что здесь‑то его хуже всего понимают и более всего на него клевещут. Можно повторить сказанное его Учителем Иисусом, верным учеником которого был, на свой лад, Дон Кихот: «Нет пророка в своем отечестве».17
Воссияют ли в Испании лучшие дни для Дон Кихота и Санчо? Будут ли они лучше поняты?
Надежда есть, особенно если мы, кихотисты, поставим задачу по–донкихо- товски разгромить сервантистов.
Прежде чем закончить, я должен заявить: все то, что я здесь сказал о Дон Кихоте, относится и к его верному и благороднейшему оруженосцу Санчо Пансе, которого знают еще хуже и поносят еще больше, чем его хозяина и господина. И это несчастье, нависшее грузом над памятью доброго Санчо, идет уже от Сервантеса, который если не понял до конца своего Дон Кихота, то уж своего Санчо понять совсем не сумел; и если в отношении Дон Кихота он бывал иногда недобрым, то к Санчо почти всегда был несправедлив.
В самом деле, одна вещь особенно бросается в глаза, когда читаешь «Дон Кихота»: непонимание Сервантесом характера и души Санчо, высокий героизм которого так никогда и не постиг его литературный отец. На Санчо он клевещет, грубо обращается с ним без всякой причины и повода, упорно отказывается понимать побудительные причины его действий; а есть случаи, когда чувствуется, что в силу этого непонимания он искажает правду поступков и заставляет славного оруженосца говорить и делать то, что он никогда бы не сказал и не совершил, а стало быть, не говорил и не совершал.
И такую ловкость приобрел изворотливый Сервантес в том, чтобы выворачивать наизнанку намерения Санчо и искажать его замыслы, что досталась благородному оруженосцу незаслуженная слава, от которой мы, кихотисты, надеюсь, избавим его, поскольку мы являемся и должны быть одновременно и санчопансистами.
По счастью, так как Сервантес, как я уже сказал, был только частично автором «Дон Кихота», в этой бессмертной книге сохраняются все элементы, необходимые для того, чтобы восстановить истинного Санчо и воздать ему почести, как он того заслуживает. Ведь если Дон Кихот был влюблен в Дуль- синею, не менее влюблен был и Санчо, притом что первый покинул дом, движимый любовью к славе, а Санчо из любви к деньгам; но и он почувствовал вкус к славе и стал в конце концов, по самой глубокой сути своей, хотя и сам тому не верил, одним из самых бескорыстных людей, каких только знал мир. И когда Дон Кихот умирает, будучи в своем уме, излечившись от своей безумной жажды славы, Санчо превращается в безумца, абсолютного безумца, жаждущего славы; и в то время как Дон Кихот возненавидел рыцарские романы, добрый оруженосец просил его со слезами на глазах не умирать, а жить, чтобы вернуться к поискам приключений на дорогах.
И поскольку Сервантес не осмелился ни убить Санчо, ни тем более похоронить его, многие полагают, что Санчо не умер и что он бессмертен. И в самый неожиданный день мы увидим, как Санчо выезжает из своей деревни верхом на Росинанте, тоже оставшемся в живых, и облачен Санчо в доспехи своего господина, которые пригнал ему по мерке кузнец из Тобосо; Санчо отправится в путь продолжать славные дела, начатые Дон Кихотом, и добьется торжества кихотизма на Земле. Ведь не сомневаемся же мы в том, что именно Санчо, добрый Санчо, скромный Санчо, простой Санчо, тот самый Санчо стал безумным у ложа умирающего, но пришедшего в себя хозяина; потому что Санчо, я уверен, послан Богом, чтобы окончательно утвердить кихотизм на земле. Я этого желаю, жду и в этом уповаю на Бога.
И если какой‑нибудь читатель этих строк скажет, что все это только выдумки и парадоксы, я отвечу ему, что он ничего не понимает в кихотизме, и повторю то, что однажды сказал Дон Кихот своему оруженосцу: «Я тебя хорошо знаю, Санчо (…) а потому не обращаю внимания на твои слова».18
Апрель 1905 г.
ОБ ЭРУДИЦИИ И КРИТИКЕ
Очерк «О чтении и толковании «Дон Кихота»», тот, что я опубликовал в апрельском номере журнала «Ла Эспанья Модерна», некоторых господ, кажется, шокировал, или они прикинулись, что он их шокировал. В нем напрочь не было ничего, что могло бы хоть как‑то задеть хитроумного идальго дона Мигеля Сервантеса Сааведру. А хоть бы и было, а хоть бы и не являлся я более глубоким почитателем гения Сервантеса, — там, где его есть за что почитать, — чем все его тупые обожатели и поклонники.
Поистине куда как много таких, кто не упустит случая похвастать свободой суждений и независимостью от того, что они именуют суевериями, да еще соорудить при этом на развалинах почтения, которое все у нас в стране питают к основополагающим религиозным верованиям, что‑то вроде религии от литературы, в тысячу раз более несносной, чем все самое несносное в этих верованиях.
Литературные суеверия, взращенные этой религией от литературы, которая формировалась начиная с Возрождения, сквернее самых низменных суеверий былых времен.
Ума не приложу, отчего это Данте, Шекспир и Сервантес должны быть более неприкосновенны, чем какой‑нибудь святой столпник из числа канонизированных католической церковью,1 и отчего те, кто себе позволяет грубо на этих святых нападать, дружно ополчаются против тех, кто осмеливается коснуться столпа литературного, пред коим они благоговеют. Мой очерк «О чтении и толковании «Дон Кихота»» шокировал фанатиков этой смехотворной религии от литературы, впрочем, точно так же кое‑кто был шокирован и моей книгой «Житие Дон Кихота и Санчо», а ведь мой очерк вполне мог бы послужить прологом в этой книге. Есть и такие, кто упрекает меня в развязном обращении с произведением Сервантеса, — которое в такой же мере принадлежит читающему и переживающему произведение, как и самому Сервантесу, — а заодно и с самим Сервантесом. И странное дело, когда я в моей работе завожу речь об Игнасио Лойоле, моем земляке, пред которым я преклоняюсь больше, чем все иезуиты, вместе взятые, я нарываюсь на пылкого католика, который, однако, еще более пылок по части литературного правоверия, ведь ему куда больше не нравится мое так называемое непочтение к Сервантесу, чем то, что он принимает за непочтение к св. Игнатию. Впрочем, меня это не удивляет, я знавал епископа, который пуще боялся впасть не в ересь, а в солипсизм. Да и в самой ереси его более всего раздражала непривычность, то, что ему казалось неподобающим.
Все это более чем прискорбно и свидетельствует, насколько дух привержен рабству, — ведь освобождаясь от одной рабской зависимости, он немедля впадает в другую. Люди, воображающие себя духовно свободными, когда дело доходит до литературы, впадают в самое постыдное идолопоклонство. И когда я оказываюсь рядом с таким человеком, мне сразу приходит на память известный случай с тем испанским филологом, который собрал подле смертного ложа детей и перед уходом из этого мира сказал им: «Дети мои, я не хочу умирать, не избавившись от груза, который всю жизнь отягощал мою душу… Я должен поведать вам один секрет… меня тошнит от Данте!» При этом он, однако, использовал слово более энергичное и выразительное, чем «тошнит», слово, которое мы здесь опустим. Но нам никогда не разобраться в литературе и полной мерой не насладиться классикой, пока все те, кого тошнит от Данте, открыто и смело в этом не признаются. Меня не тошнит от Сервантеса, чего нет, того нет, я им восхищаюсь сильнее всех его смехотворных почитателей, зато меня тошнит от Кеведо — вот вам пример классика, от которого меня тошнит, я терпеть не могу его заумных шуток и несносной игры слов.2 Да и вообще в Испании много людей, считающих себя и слывущих среди других людьми образованными, которых тошнит от Сервантеса, хотя, конечно, совсем не так, как португальцев тошнит от Камоэнса, действительно настолько невыносимого, что если бы не дурно понятый патриотизм, образованные португальцы поставили бы его ниже других португальских писателей, особенно современных.