В третьей части «Этики» Спинозы, испанского еврея или португальского, что в данном случае все равно, есть четыре изумительных пункта: шестой, седьмой, восьмой и девятый, в которых утверждается, что истинная сущность всякой вещи состоит в стремлении или склонности длить свое бытие на неограниченное время, а человеческий ум осознает таковое свое стремление.3 Развитием этой великолепной мысли является учение Шопенгауэра о воле.4 И если Шопенгауэр так восхищался испанцами и считал нас народом огромной и сильной воли — вопреки противоположному мнению, столь распространенному среди нас же самих, — то лишь потому, что видел в каждом из нас могучее желание безгранично и нескончаемо длить наше индивидуальное бытие; видел нашу жажду бессмертия.
Жажду, которая, повторяю, берет начало в величайшей приверженности к конкретной, проживаемой, горячо любимой жизни, а вовсе не к созерцанию того, что творится вокруг.
Строго говоря, именно бедность жизни, обусловливая великую приверженность к ней, обусловливает в то же время и жажду бессмертия; бедность жизни вкупе с праздностью. Поскольку бедная жизнь, полная трудов, усердие к работе в бедности производят санчопансизм.
Санчо Панса — бедный крестьянин, бедный труженик, поглощенный работой в поле, а Дон Кихот — бедный идальго, живущий в праздности.
Что может быть замечательнее начала «Дон Кихота», где, дабы прояснить для нас безумие своего героя и то, как «мозги его высохли от чрезмерного чтения», Сервантес прежде всего рассказывает нам, что ел идальго и как он жил.
«Олья, в которой было куда больше говядины, чем баранины; на ужин почти всегда винегрет; по субботам яичница с салом, по пятницам чечевица и по воскресеньям в виде добавочного блюда голубь, — на все это уходило три четверти его доходов. Остальное тратилось на кафтан из доброго сукна, на бархатные штаны и туфли для праздничных дней, — в другие же дни недели он рядился в костюм из домашнего сукна, что ни на есть тонкого».5
Яичница с салом по субботам объясняет, почему бедный идальго был так привержен к жизни. Он был «страстным охотником и любил рано вставать», но «все свои досуги (а досуги его продолжались почти круглый год) посвящал чтению рыцарских романов и предавался этому занятию с такой страстностью и наслаждением, что почти совсем забросил и охоту, и управление хозяйством. Любознательность и сумасбродство его дошли до того, что он продал немало десятин пахотной земли, чтобы накупить себе для чтения рыцарских книг…».
К яичнице с салом по субботам, к бедности Хитроумного идальго добавляется его праздность, ибо «досуги его продолжались почти круглый год». И такова была его бедность, что, дабы иметь возможность читать книги, чем заполнял он свой досуг, идальго оказался вынужден продать немало десятин пахотной земли. В праздном и бедном кабальеро взыграла великая приверженность к жизни, а поскольку в бедном ламанчском селении текла она тяжело и однообразно, проникся он жаждой жизни более просторной, жизни длящейся, где прославится и увековечится его имя.
Много раз утверждали, и почти всегда верно, что тяготы и суровость жизни лишь умножают нашу любовь к ней, а ужасная taedium vitae[71] — плод пресыщенности. Я как раз читаю великолепные очерки, собранные в книгу под названием «The will to believe and other essays in popular philosophy»,[72] толкового североамериканского мыслителя Уильяма Джеймса, и среди них есть один: «Стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить?» («Is the life worth living?»), в котором автор очень искусно развивает мысль о том, что источником меланхолии является пресыщение, что именно тяготы и борьба вдохновляют нас, а миг торжества всегда сменяется ощущением пустоты. «Не от плененных иудеев, — пишет он, — а от иудеев времен славы Соломоновой достались нам самые пессимистические выражения нашей Библии».6
Ужасное «Суета сует, и все суета!»[73] и в самом деле жалоба, которую исторг из себя пресыщенный человек. Тот, кто, как Санчо Панса, живет, согнувшись над землею, вступая с ней в единоборство, чтобы каждый день, по зернышку, отвоевывать себе хлеб насущный, не проклинает жизнь, но жаждет насладиться отдыхом и покоем в ней, а не за ее пределами, и мечтает о благополучии и довольстве острова Баратария. Его можно увлечь, пообещав роскошное воздаяние, посулив поприще, ведущее к праздности и досугу. Он принимает на себя труды, чтобы в будущем от трудов освободиться. Так, пообещав, будто «с ним легко может случиться такое приключение, что он и ахнуть не успеет, как завоюет какой‑нибудь остров, который потом отдаст ему в пожизненное управление», Дон Кихот увлек за собой «одного крестьянина, своего соседа, человека доброго (если только можно дать такое название тому, у кого своего добра не очень‑то много)…» (глава VII части первой).
Мало найдется любителей жизни, столь усердных и постоянных в своей любви, как Санчо Панса. Едва ли можно где‑нибудь проследить — я во всяком случае не припомню — чтобы он исповедовал какой бы то ни было культ смерти.
И если в Санчо нам предлагается тип бедного труженика, вечно занятого, то в Дон Кихоте мы видим тип бедного бездельника, не занятого ничем. Его праздность и его бедность объясняют нам его приверженность к жизни, его стремление жить после смерти, увековечить себя в книгах. Занятой богач и праздный богач не придут ни к санчопансизму, ни к кихотизму. Занятой богач заделается филистером, а праздный богач может заделаться эстетом, меланхоликом, может предаться скепсису в любой его форме и глубинному отчаянию, более или менее отрешенному.
Другой североамериканец, Фрэнк Уодли Чендлер, в своей докторской диссертации о наших плутовских романах («Romances of roguery»), которую он защитил в Колумбийском университете в 1899 г., попал в самую точку, заметив, что в начале нашего упадка «как доблесть рыцаря сменилась трусливой изворотливостью карманного воришки, так и великая война с чудовищами и злыми волшебниками опустилась до обыденных битв с голодом и жаждой».8 Но разве война с чудовищами и чародеями не представляла собой некую форму борьбы против голода и жажды? Каким образом Дон Кихот выродился в плута Гусмана де Альфараче?9
Бедность Дон Кихота была относительной, ибо яичница с салом по субботам сопровождалась все же винегретом на ужин, чечевицей по пятницам и голубем в виде добавочного блюда по воскресеньям, и еще, хотя имение его и было скудным, у него оставалось немало десятин пахотной земли, чтобы накупить книг о рыцарях. Но если бы он жил еще беднее и не имел бы возможности забивать себе голову нелепицами и выдумками, почерпнутыми из этих книг, и даже не мог бы выезжать на охоту с первыми лучами зари, тогда волей–неволей вышел бы он в вольное поле один–одинешенек и без лишнего груза, и не имел бы он тогда ни коня, ни оруженосца, ни копья, ни шлема, и ходил бы он по городам и весям, изыскивая такие способы жизни, какие Бог ему на душу положит. Обнищай еще больше бедный Алонсо Кихано — и он превратился бы в Гусмана де Альфараче; этим мы вовсе не принижаем Рыцаря, скорее возвеличиваем плута, поскольку и плуты в своей глубинной сущности не чужды великодушия кихотизма, хотя необходимость поддерживать свое существование не позволяет им много размышлять о бессмертной славе своего имени, — ведь такая мысль, чтобы пробиться на свет, требует некоторого досуга.
О ЧТЕНИИ И ТОЛКОВАНИИ «ДОН КИХОТА»
Ни в чем так четко не проявляется упадок нашего национального духа, как в том, что происходит в Испании с «Дон Кихотом». По справедливости можно сказать, что Испания не та страна, где более всего знают «Дон Кихота», и можно добавить, что не у нас с ним знакомы лучше всего.
Все здесь с гордостью повторяют, что «Дон Кихот» — первое произведение испанской литературы и, возможно, единственное, которое заняло достойное место в скудной сокровищнице произведений поистине мирового масштаба. Есть люди, которые помнят, что Брандес, авторитетный датский критик, считает главными в христианской литературе три имени, а именно Шекспира, Данте и Сервантеса.1 Что же касается Сервантеса, то, несомненно, он обязан своей славой именно «Дон Кихоту».
При всем том легко убедиться, что Испания одна из тех стран, где меньше всего читают «Дон Кихота» и, конечно, хуже всего читают его. Множество раз я слышал от испанцев, что они не смогли одолеть эту книгу, которая должна была бы стать нашей национальной Библией; очень многие меня уверяли в том, что так и не дочитали ее до конца, хотя принимались за чтение несколько раз; и не один человек признавался мне, что знает книгу только в отрывках, с пятого на десятое. И это происходит с испанцами, которые слывут людьми образованными и любителями чтения.
Но хуже всего другое: те, кто читают «Дон Кихота» и даже знают его почти наизусть, еще более достойны сожаления, чем те, кто вообще не читали его, — лучше было бы, если бы книга эта вообще не попадалась им на глаза.