«Светлейшая и высочайшая принцесса, моя государыня! – пишет Головкин: – С толикою радостью, колико я имею респекту и благоговения ко особе вашего царского высочества, получил я уведомление чрез господина Нарышкина о счастливом прибытии вашего царского высочества в Нарву, и о милостивом напоминании, которым ваше царское высочество изволили меня почтить в присутствии сего генеральная офицера, и понеже я всегда профессовал жаркую ревность к вашему царскому высочеству, того ради я не мог, ниже должен был оставить, чтоб ваше царское высочество не увестить чрез сие о нижайших моих респектах, и чтоб не отдать должнейшего моего поздравления о прибытии вашего царского высочества, и такожде и не возблагодарить покорнейше за то, что ваше царское высочество благоволили меня высокодушно в напамятовании своем сохранить. Если бы я не удержан был всемерно зде делами его царского величества, от сего ж бы моменту предался бы я в должной моей покорности до вашего царского высочествия, дабы мне все помянутое персонально вашему царскому высочеству подтвердить; но понеже невозможно мне удовольствовать моей ревности, в том принужден я еще ближайшего прибытия сюда вашего царского высочества обождать, и тогда не премину предатися ко двору вашего царского высочества восприять честь еже засвидетельствовать вашему царскому высочеству, с коликим респектом и благоговением я есмь» и т. д.
Это так «профессуют жаркую ревность» к иноземной крон-принцессе новые русские люди.
А, между тем, старая Москва не о том думает. Ей хочется иноземку приобщить к своей греческой вере, одеть ее в телогрею, сделать русской царицей, какой была благочестивейшая царица Марья Ильична или райская голубица, сладчайшая Анастасия Романовна.
И вот, когда еще крон-принцесса не успела ступить на русскую землю, Москва уже спрашивает царевича, не сподобил ли его Бог навести свой молодую супругу на путь православия, коли не любовью, то принуждением.
«Я ее теперь не принуждаю к нашей православной вере, – отвечает царевич: – но когда приедем с ней в Москву, и она увидит нашу святую соборную и апостольскую церковь и церковное святыми иконами украшение, архиерейское, архимандричье и иерейское ризное облачение и украшение и всякое церковное облачение, тогда, думаю, и сама без принуждения потребует нашей православной веры и св. крещения, а теперь еще она ничего нашего церковного благолепия не видала и не слыхала, а что у нас ныне священник отпускает вечерни, утрени и часы в одной епитрахили, и того смотреть нечего. А у них, по их вере, никакого священнического украшения нет, и литургию их пастор служить в одной епанче: а когда увидит наше церковное благолепие и священно-архиерейское и иерейское одеяние, божественное человеческое безорганное пение, думаю, сама, радостью возрадуется и усердно возжелает соединиться с нашей православной Христовой церковью».
Торжественная встреча, которой сопровождался въезд крон-принцессы в Петербург, в этот петровский «парадиз», еще не отстроенный, не убранный, разбросанный, в эту «бивак-столицу», ласки, оказанные Шарлотте со стороны всех лиц многочисленной царской семьи, «профессование жарких респектов» со стороны ловких царедворцев в роде Головкина – все это должно бы было усладить понятную горечь, разогнать невольную боязнь, с которыми молодая женщина должна была вступать в неведомую ей страну, в неведомую жизнь, по которой уже успели пробежать еще так недавно легкие тучки.
Но мужа опять нет. Свекра тоже не видно. Они оба в финляндском походе.
Возвращается муж на короткое время. Шарлотта не одна.
Но неугомонный свекор опять гонит царевича от молодой жены: надо ехать в Старую-Руссу, в Ладогу; надо распоряжаться насчет постройки судов.
Шарлотта опять одна.
А между тем за границей, на родине Шарлотты и в Австрии, уже поднимаются «плевелы». Распускаются слухи:, что крон-принцесса не полюбилась русскому народу, что она унижена в царской семье, что ей не позволяют даже переписываться с родными.
Но вот русский посол Матвеев пишет из Вены Головкину:
«Из дому императрицы (австрийской) узнал я, что государыня принцесса царевича 6 июня писала в ней частное письмо из Петербурга, отзываясь с великими похвалами о расположении к ней государыни царицы и государыни царевны и всех высоких особ русских, и с какими почестями она, принцесса, была принята при своем приезде. Очень нужно, чтобы ваше превосходительство изволил ей, государыне принцессе, вручить интерес его царского величества и меня, дабы ее высочество изволила к императрице о том особое партикулярное письмо написать и чрез вас на меня прислать, что может принести много пользы интересам царского величества: императрица может сделать все, что захочет, а она ее высочество чрезвычайно любит. Таким образом, государыня принцесса возбудит хорошее мнение о дворе царского величества, покажет, что она у царского величества находится в особой милости и любви, и этим уничтожатся противные слухи, распускаемые злонамеренными людьми, потому что здесь уже много раз подняты были плевелы, будто ее высочество находится в самом дурном состоянии и уничижении от нашего народа, живет в нужде и запрещено ей переписываться с родственниками».
Дипломатическая выдумка Матвеева достигла цели. Шарлотта была хорошо направлена искусной рукой Головкина, и уже в декабре того же года Матвеев слышал в Вене от самой императрицы, что ее сестре, Шарлотте, оказываются в России и милости, и почет, и что она, императрица, и муж ее, Карл VI, чрезвычайно этим довольны: таким образом, интерес царского величества был «вручен» по принадлежности.
Но какова в самом деле была жизнь Шарлотты в России?
Едва ли ей жилось хорошо; но едва ли в этом нехорошем была виновата Россия. Крон-принцесса знала, куда шла и на что шла. Если ей и показались тяжка жизнь в России, то отчасти причиной тут было ее неуменье, ее апатическая, инертная натура и вся сумма неблагоприятных условий, главным образом, обрушившихся на ее мужа, и рефлективно – и на нее.
Хотя царевич и говорил своему духовнику, что жена его «человек добр», но хмельной он не то говорил: «на меня де жену чертовку навязали».
Тут уже нельзя не видеть, что жена была для него не люба, что люба была для него другая женщина – но о ней после.
«Царевич был в гостях, – рассказывал его камердинер – приехал домой хмелен, ходил к крон-принцессе, а оттуда к себе пришел, взял меня в спальню, стал с сердцем говорить: «вот-де Гаврило Иванович, (Головкин) с детьми своими жену мне чертовку навязали: как-де к ней ни приду, все-де сердитует и не хочет со мной говорить. Разве-де я умру, то ему Головкину не заплачу. А сыну его Александру – голове его быть на коле, и Трубецкого: они-де к батюшке писали, чтобы на ней жениться». – Я ему молвил: «царевич-государь, изволишь сердито говорить и кричать; кто услышит и пронесут им – будет им печально, и к тебе ездить не станут и другие, не токмо они». Он мне молвил: «Я плюну на них; здорова бы мне была чернь. Когда будет мне время без батюшки, тогда я шепну архиереем, архиереи приходским священникам, а священники – прихожанам: тогда они и нехотя меня владетелем учинят». – Я стой, молчу. Он мне говорит: «Что ты молчишь и задумался?» – Я молвил: «Что мне, государь, говорить?» – Посмотрел на меня долго и пошел молиться в крестову. Я пошел в себе. Поутру призвал меня и стал мне говорить ласково и спрашивал: «Не досадил ли я вчерась кому?» Я сказал нет. – «Ин не говорил ли пьяный чего?» Я ему сказал, что говорил, что писано выше. И он мне молвил: «Кто пьян не живет? У пьяного всегда много лишних слов. Я по истине себя очень зазираю, что я пьяный много сердитую и напрасных слов много говорю, а после о них очень тужу. Я тебе говорю, чтоб этих слов напрасных не сказывать. А буде ты скажешь, видь-де тебе не поверят: я запруся, а тебя станут пытать». – Сам говорил, а сам смеялся».
По возвращении царевича из Ладоги от стройки судов, Шарлотта опять недолго видит его около себя – некогда и «посердитовать» на него.
Царевич едет за границу, в Карлсбад. У него расстроено здоровье.
Крон-принцесса была в это время беременна по восьмому месяцу. Петр, по обыкновению, находился где-то в отсутствии. Но трезвая голова его ничего не забывала – успевала думать и за себя, и за других, как рука его в одно время умела держать и перо, и шпагу, что он и писал раз своей «Катеринушке».
Рождение первого ребенка у наследника престола – очень важное дело в государстве. Петр очень хорошо помнил, какие басни выдумываются относительно рождения царских детей и как, на основании этих басен, иногда опрокидывается весь государственный строй, законный наследник не признается законным, являются самозванцы, мутятся царства. Петр не забыл, что и об его рождении выдумана была легенда: говорили, что он – не царский сын; что настоящий царский сын подменен немецким отродьем, сыном Лефорта; что, поэтому, и он, Петр – не Петр, а «Питер» Лефортович, немец, сын Лефорта.