Он все время ощущал присутствие рядом с собой и в себе чьей-то невидимой, благой и могучей воли, направлявшей его. В голове возникали огромные, ему не принадлежащие мысли, подобные учениям, которым он никогда не обучался, но которые достались ему даром, вложенные все той же благой и всеведущей волей. На губах вырастали, но еще не смели прозвучать небывалые слова и речи, и дыхание для их произнесения становилось глубоким и чистым.
Аня испытывала недомогание: видно, слегка простудилась в Раю, лежа в санях на холодном клеверном сене. Плужников взялся разносить дневную почту, нагрузился сумой, взглянул на стол, где лежали краски, кисточки и альбом для рисования, еще пустой, но уже готовый наполниться великолепными рисунками, вышел в город.
Старый доходный дом, в котором он не раз бывал вместе с Аней, напоминал корабль на стапелях, где его окружили лесами, ремонтировали, замазывали трещины в бортах, очищали дно от прилипших за долгое плавание ракушек и полипов. Почернелый, состарившийся, потерявший былую помпезную красоту и величие, дом вновь обретал свой истинный лик. Избавлялся от прежних жильцов, переполнявших коммунальные квартиры, и эти опустелые квартиры чистили, выметали, выскребали, изгоняли из них дух семидесятилетней эпохи, готовя для новых жильцов, для их роскошных спален, дорогих кабинетов, великолепных гостиных с картинами, зеркалами, дорогими гобеленами и гардинами. Но часть прежних жильцов оставалась, шевелилась среди убогого скарба, помнившего громогласную, тяжеловесную эпоху, которая промчалась и канула, как грохочущий за окном самосвал.
Плужников, пренебрегая лифтом, поднимался на этажи среди запахов известки, чугунных поломанных поручней, тусклых витражей, на которых, едва различимые сквозь копоть, просвечивали лилии и орхидеи.
Квартира, где еще недавно проживал знаменитый советский ученый Иван Иванович, была раскрыта настежь. Входили и выходили рабочие, выносили утлые остатки поломанной мебели, которую не успел продать незадачливый, вечно хмельной изобретатель. На площадке стоял маленький, полненький, с надменным кавказским лицом человечек в дорогом облачении, в модных начищенных штиблетах, видимо новый хозяин квартиры. В пухлых ручках, усыпанных драгоценными каменьями, держал настольную эмблему первого спутника Земли – металлический, запыленный шарик с четырьмя усиками антенн на пластмассовой подставке, где виднелась медная окисленная табличка с дарственной надписью. Человечек рассматривал ненужную вещицу, раздумывая, куда бы ее кинуть.
– Это что?… Грецкие орехи колоть?… – усмехался он, иронично поглядывая на предмет, переводя глаза на проходящего Плужникова, чтобы тот оценил его шутку. Усатый шарик выглядел жалко и беспомощно среди золота перстней, бриллиантов и изумрудов.
Плужникову было жаль надменного и ироничного горца, усыпанного самоцветами, которому судьба подарила несметное, свалившееся из русского неба богатство и которого она уже поразила неизлечимой, гнездящейся в печени болезнью. Было жаль, что он не понимает, какую чудесную и волшебную вещь сжимают его пухлые пальчики, на которых, словно нарывы, сверкали перстни.
– Что это за колючий ежик?… – спрашивал у Плужникова смешливый тат.
– Это спутник нашей жизни, моей и вашей… – ответил Плужников, чувствуя, как в душе его открылся светоч и пучок невидимых жарких лучей коснулся спутника. Азербайджанец отдернул руку, словно ожегся. Спутник вспорхнул, нежно светясь, поднялся под потолок, сделал несколько кругов и вылетел в приоткрытое окно, издавая нежные пиликающие звуки.
На другом этаже Плужников остановился у обшарпанных, некогда тяжеловесных дубовых дверей, теперь же многократно закрашенных грубой масляной краской, со множеством звонков и фамилий, населявших громадную, словно пещера, коммунальную квартиру. Надавил на звонок с табличкой «Князева», вызывая из глубокой катакомбы женщину по имени Валентина, чей сын служил в неспокойной Чечне. Пока начинали звучать за дверью торопливые шаги, вынимал из сумки письмо, помеченное казенным штемпелем, без марки, какие обычно исходят из армейской полевой почты. Конверт в его руках вдруг наполнился страшной тяжестью, будто был создан из не существующего на земле сверхтяжелого элемента. Руку с конвертом тянуло вниз. Не вскрывая письмо, Плужников знал, что в нем содержится скупое командирское извещение матери о том, что ее сын Николай Князев погиб в бою в Аргунском ущелье смертью героя во время боевой операции. Из письма исходил черный огонь. Плужников, почти теряя сознание, слышал, как открывают дверь. Знал: Валентина увидит его, примет письмо, прочитает его на пороге и тут же замертво рухнет, издав жалобный крик подстреленной птицы. Его сердце испугалось, заметалось, заколотилось в груди. Он слышал ребрами больные удары сердца. Не умея спасти гибнущий мир, который погибал прямо здесь, на обшарпанной лестничной клетке, у замызганных стен, где кто-то синим спреем начертал похабное слово, Плужников обратил свое сердце к Тому, Кто сопутствовал ему неотступно, был его вдохновителем, побуждал дышать и любить. Его мольба была бессловесной, была воплем изнутри гибнущего, обреченного города, где уже начинали качаться колокольни и останавливаться на башнях часы.
И вопль его был услышан… Дверь в квартиру растворилась. Бледная, исхудалая женщина взглянула на него умоляющими глазами, приняла конверт, из которого острыми языками било черное пламя. И в это же время зашумел, заскрипел внизу лифт, поднимаясь на дрожащих канатах. Женщина неловко раскрывала конверт. Лифт остановился и звякнул. Дверь растворилась, и на площадке появился статный солдат с заплечной котомкой, в своем загорелом красивом лице повторяя увядшие черты бледноликой женщины.
– Коля!.. Сыночек мой!.. – Она кинулась солдату на грудь, роняя нераспечатанное письмо, вокруг которого гасли черные зубцы пламени.
Плужников счастливо вздохнул и молча воздал хвалу Тому, Кто был рядом и услышал его панический вопль.
Он продолжал свой поход, приближаясь к дверям, чувствуя, как в глубине квартир, словно в парниках, скопился душный воздух человеческих жизней – болезней, печалей, ссор, унылого одиночества, беспричинной ярости и редких вспышек умиления и радости, наивного счастья – в тех квартирах, где раздавался детский смех.
Перед одной из дверей он остановился, пытаясь уловить тонкие, текущие сквозь деревянные створки энергии. Здесь жила старая больная актриса, поджидающая весточки от легкомысленной внучки, которую носила по миру жажда развлечений, успеха, и не было времени черкнуть старой бабушке письмецо. Теперь письмецо, написанное наспех в одной из маленьких французских гостиниц, лежало в сумке Плужникова. Он извлек его, предвкушая, как передаст конверт с фиолетовой французской маркой в руки благородной, пепельно-серой даме, увидев, как вспыхнут счастьем ее выцветшие голубые глаза; звонил в дверь, слыша, как гаснет звук в глубине квартиры. Никто не шел открывать, и сквозь дверь не было слышно духов печали, нежности и любви, словно квартиру наполнила глухая тяжелая вода, поглотившая всякую жизнь.
Плужников продолжал настойчиво звонить. На его требовательный непрерывный звонок отворилась соседняя дверь. На пороге возникла толстая, неряшливо одетая женщина с отечным экземным лицом. Плужников помнил эту сердитую женщину, накинувшуюся с бранью на Аню, ожидал, что брань повторится, и, уберегая себя от оскорблений, обращал к недовольной женщине всю свою кротость, терпеливое смирение, заранее ее извинял. Но брани не последовало. Грубые, тяжелые складки нездорового лица умягчились. Среди отеков, серых неряшливых косиц, недобрых бегающих глаз возникло отражение иного лица: милого, доброго, деревенского.
– Не звони, сынок. По ней теперь колокола звонят. Я, грешная, ее обижала. Я бы теперь прощенья у нее попросила. Я – баба скверная, всех обижаю… – Она горестно, по-деревенски подперла щеку пухлой ладонью.
И Плужников испытал к ней жаркое сострадание, необъяснимую благодарность.
– Нет, вы не скверная… Вы добрая… Просто вам много горького пришлось испытать…
И женщина вдруг зарыдала, стоя на пороге запущенной коммунальной квартиры, в неопрятном домашнем халате, из-под которого выглядывали больные распухшие ноги, рыдала, размазывая по щекам быстрые прозрачные слезы. Плужников низко ей поклонился.
Он шел по городу, пробираясь сквозь переулки и подворотни, и одновременно парил над Москвой, озирал с высоты всю ее огромность, вплоть до туманных, укрытых перелесками окраин. Город напоминал огромный рентгеновский снимок, где отпечатались скрытые болезни и язвы, затемнения и участки омертвелой плоти. Этих темных чахоточных сгустков было множество. Они зарождались, уплотнялись, сжирали здоровые ткани, превращались в каверны и дыры, в которых творилась загадочная страшная смерть, исходил черный огонь. Эти очаги темного пламени были похожи на ползающих морских звезд, шевеливших своими черными щупальцами. Город весь был покрыт черными ползающими созвездьями смерти, и каждое причиняло Плужникову боль, жалило, било огнеметами, обжигало тьмой. Он шел, чувствуя поразившую город болезнь, его мучительное умирание. Москва казалась смертельно больным великаном, облаченным в дорогие одежды, в золото и шелка, лежала на пышном ложе, под роскошным балдахином, в бреду и стенаниях, и не было сил подняться.