— А где они у вас, сыновья-то?
— Где и все — у Мамонтова…
Утром выехали рано, еще затемно. Поспать удалось часа два-три, не больше.
— Горожанин так не умеет жить, как мы, — поеживаясь от утренней сырости, сказал Плотников. И чувствовалась в его голосе гордость за деревню, за ее уклад. — Мужик привык спать по-звериному, урывками.
— Филипп Долматович, а все-таки, зачем вам надо было меня брать с собой? Чтоб показать этого мужика?
— А что, плохой мужик? Вот это и есть настоящий сибирский мужик. Не нравится он тебе?
— Я бы не сказал, что не нравится. Но он какой-то…
— Не послушный? Не подлаживается под нас, да? Слишком самостоятельный и даже, я бы сказал, гордый?
— Вы вот говорили на совещании, что не надо забирать у мужика хлеб, он сам, мол, его привезет. Нет, этот не привезет.
— Трохе-Летуну — нет, не привезет.
— Да, кстати, почему его так зовут — Троха-Летун?
— Трофим он, а так как тут вместо «ф» говорят «хв», Так и получился Троха. А летуном он по существу сам себя прозвал. С действительной пришел, рассказывал как он там, в авиации, где службу проходил, хвосты аэропланам заносил. А через год он уже рассказывал, как летал на разведку с летчиком. А потом — он уже и сам будто бы летчиком был. Там такие подвиги совершал! Если его послушать… Не серьезный, конечно, он человек. Ботало. Так что, если он останется еще надолго у власти в волости, хлеба здесь не взять.
— Это хорошо, если один Никандрыч не уважает этого Троху-Летуна, если он один не повезет зерно. А если их, много таких в селе? — сказал Данилов.
— А если их таких много, надо Троху-Летуна убирать. Не конфликтовать же из-за него с мужиками!
— А если они захотят вдруг избрать такого же прижимистого, как они?
— Это и хорошо, — согласился Плотников.
— Но хлеба-то у них тогда не взять!
— За бумажки — да не взять. А если на товары — с милой душой.
Данилов уже сам себе, не Плотникову проговорил:
— Где их взять-то, эти товары?.. — И вдруг спросил: — А почему вы решили показать его мне, а не Голикову, например? Этот мужик больше по его части.
— За тобой, Данилов, будущее, ты молодой, грамотный. А Голиков выдыхается. То, что мог, он свое в жизни сделал.
Так ли это, не так ли — Данилов не знал. Он не соприкасался с верхним эшелоном партизанской власти до вчерашнего дня. Вчера он это почувствовал — он был белой вороной среди приближенных и к Главному штабу, и к Облакому, и к полевому штабу главнокомандующего. Хотя многих из присутствовавших вчера на совещании он знал лично, уже встречался с ними раньше, но все равно он чувствовал себя не в своей тарелке. Он сразу же понял, что тут свои подспудные, подводные течения, скрытые рифы, тихие заводи и опасные омута. Разобраться в этом, тем более вот так с ходу, было не под силу. Да он и не стремился к этому. Знал одно: Облаком не пользуется авторитетом у боевой части армии. Не мог только понять, откуда идет это недоверие — или от самого Мамонтова или откуда-то со стороны.
— Ты знаешь, — вдруг заговорил Плотников. — Я не стал на собрании об этом говорить потому, что Облаком все равно скоро распустят, не стал портить им последние их дни. А панику-то Облаком тогда, когда Мамонтов их догнал, наделал сильную. Г оворят, когда Г оликов забирал подводы, то кричал на обозников: «Вам-то что-о! Вы мобилизованные. А если нас поймают, то всех расстреляют!» Мамонтов вынужден дать несколько длинных очередей из пулемета с тачанки над головами облакомовцев. Тогда только они остановились.
— Вы знаете, Филипп Долматович, что большевистская партийная организация у Мамонтова действует почти подпольно?
— Слышал. Их арестовали всех — всю ячейку.
— Мне Толоконников рассказывал, что они проводили партсобрание в бане за огородами. А их накрыли, и всех арестовали. Мамонтов приехал, ему докладывают: раскрыт, мол, заговор против тебя, в бане договаривались… А у них, кажется, в повестке дня обсуждался вопрос о руководстве большевиками повстанческим движением. Или что-то в этом роде. Мамонтов приказал привести всех, всю ячейку к нему. Выслушал. И говорит: вы уж, ребята, поосторожнее будьте в другой раз со своими собраниями, а то под горячую руку шлепнут как заговорщиков и разбираться не будут…
— Ты член партии большевиков?
— Нет еще.
На рассвете в центре села они попрощались. Надолго. Ни тот, ни другой из них не знал, что встретятся они в барнаульской тюрьме — один в роли заключенного, другой в роли тюремщика.
3
От обильной росы, выпавшей под утро, промокли зипуны, кацавейки, раскисли сшитые из самоделковой кожи обутки. Уже сильно чувствовалось приближение зимы. Партизаны лежали за огородами, вздрагивали, поеживались. Впереди, изогнувшись в сонном оцепенении, распласталось Тюменцево. К рассвету полк обложил село со всех сторон. Федор с Даниловым заканчивали объезд исходных позиций. На песках, за большаковской мельницей, они спешились, подошли к партизанам, присели.
— Заоктябрило, Федор Ефимович, — передергивая от сырости плечами, вполголоса заметил Аким Волчков и добавил, кивнув в сторону села: — Крепко спят, видно, их благородия. Сны рассматривают на пуховых перинах.
— Спать воны горазды, — густым басом ответил Коляда. — Пото в германскую нам и набили сопелку, шо наши благородия, окромя як спать да шампанские пить, ничему другому не навчились.
Он прилег в цепи партизан, ожидавших рассвета.
— Сбегайте кто-нибудь пошукайте комбата.
А Данилов пошел вдоль цепи, всматриваясь в партизан. Две недели он был под неослабевающим впечатлением от встречи с комиссаром Первого полка Плотниковым. Что бы ни делал — думы поворачивались к мужику. Не вообще к мужику, а к тому, о котором говорил Плотников, к тому, у которого много хлеба: за него или все-таки за бедняка поднялись большевики на войну?..
— Аркадий Николаевич, — окликнул его тихонько знакомый бас.
Данилов нагнулся. На бугорке лежал бывший мосихинский священник.
— Здравствуйте, Евгений Осипович. Как вы себя чувствуете… в новой обстановке?
— Слава Богу, Аркадий Николаевич. Роптать на всевышнего грех. На рыбалке, бывало, хуже продрогнешь, а тут ничего, Господь милостив. Только вот «греться» не разрешаете вы. А я не привык так. Сейчас бы бутылочку казенки на брата — ох и весело бы воевали! Ну, коль нельзя, значит нельзя, я понимаю… Я вас окликнул,
Аркадий Николаевич, — закурить случайно у вас не найдется?
— Это можно… отсыпьте полкисета. Только будьте осторожны, чтобы не обнаружить себя.
— Нет. Я уже начал разбираться в военном деле. — Он отсыпал полпригоршни табаку, кисет протянул обратно. — Спаси Бог вас, Аркадий Николаевич. Теперь хоть душу отведем.
— Вы не жалеете, что пошли в партизаны? Дома-то спокойнее.
— Нет, не жалею. Христос говорил: «Всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». Я хочу, чтоб людям польза от меня была. Господь наш муки принимал за людей и нам велел…
— Евгений Осипович, вот скажите мне: вы, человек, умудренный жизненным опытом, человек наблюдательный и, конечно, думающий, вот скажите: как вы считаете, какой мужик нужен Советской власти — бедняк или тот, у которого много хлеба, зажиточный, даже, я бы сказал, богатый? Какой? Как вы считаете?
— На сторону власти — любой власти — лучше если бы перешел богатый мужик. Ну, какой прок от бедняка? Скажите, что с него можно взять? Он при любой власти бедняк. Он никакой власти не нужен, ваш бедняк!
— А почему он бедняк? — спросил Данилов. — Может, потому, что богатенький его эксплуатирует.
— А чего это ради его будут эксплуатировать? — хмыкнул отец Евгений.
— Ради наживы.
— Не нанимайся.
— Нужда заставляет. Рад бы не наниматься, — разводил руками Данилов.
— А почему нужда-то? С чего бы это? У соседа нету, а тут нужда вдруг?
— Ну, вот так получилось. Обеднел человек.
— Это главный вопрос: отчего обеднел? Откуда они берутся, эти бедняки? Вот главное!
Данилов хотел по привычке ответить, что бедные и богатые всегда были, и задача большевиков сегодня — устранить эту разницу, ликвидировать противовес между бедными и богатыми, стереть эту черту… Но это показалось ему до того привычным и банальным, что, конечно, поп об этом давным-давно знает.
— Ну, а вы как считаете, почему? Где социальные корни этого зла?
— А почему вы, Аркадий Николаевич, думаете, что это зло? Бедность в большинстве своем от лени. Да, да. Это — лодыри. В большинстве. Бывает — по болезням. Всю жизнь болеет человек. Таким хилым мать его родила. А бывает — умишка не хватает. Таких очень много— как говорят, ладу дать не может своему хозяйству. Таких очень много. Они тоже в бедности живут. Ни те, ни другие, ни третьи, мне кажется, никакую власть на себе не удержат. Они не опора для власти. Для любой.