физиoнoмиями. Но тоже не очень-то одухотворенными, основном смотрят, все замечают и мотают на ус и молчат. А видят все. Даже быстрый, вроде бы случайный взгляд своего начальника заметили и оценили. Один, который по левую руку, с рыжими усами, пряча улыбку, спросил:
— Что, Степан Алексеевич, хороша? Может, заночуешь тут? Все равно кому-то оставаться на ночь. Акт подписывать.
Промолчал Степан Алексеевич. Даже ухом не повел.
И только когда поднимались из-за стола, буркнул:
— Дело прежде всего.
— А это делу не помешает, — тут же отозвался тот, который слева, с рыжими усами. — Акт подписывать все равно кому-то из нас надо.
— Хватит болтать-то…
— Ужинать-то придете? — спросила хозяйка, провожая незваннных гостей на крыльцо.
— Обязательно, — ответил тот, с рыжими усами. — Вот он придет непременно, — указал на Степана Сладких. — И даже заночует… Это имей в виду, хозяйка…
Народ привык ждать. Всегда. И раньше на сборне ждали появления властей. И в восстание, в строю часами ждут выхода командиров.
Терпеливо ждал народ и тут — когда пообедают подсудимые, когда накушается революционный трибунал.
Но вот поступила от кого-то команда, громкая, басовитая:
— Привести подсудимых!
Людское месиво затихло. Только шорох еще висел над лохматыми головами. Вытягивали шеи.
Подсудимых вели по узкому проходу с паперти через весь зал. И как они шли, так и поворачивались головы всего зала. Впереди шел, раздвигая жестом руки толпу, караульный начальник из приезжих. Весь в ремнях, в фуражке со звездой. На звезду обратили внимание все, потому, что ни у кого ее еще не было. Были красные ленты. И то не у всех — где его возьмешь, красный лоскут!
— По-осторонись!.. По-осторонись… — повторял он вполголоса, машинально.
Скамью для подсудимых поставили на клиросе. По бокам встал конвой с винтовками. Встал и замер, как на высочайшем смотру — большинство партизан все же служили в армии, знают (если не успели забыть) службу. По залу прошел шепоток:
— В бой с берданами да с пиками ходим, а тут у каждого винтовка.
— Жирно живут там, в штабах.
Но тот же басовитый голос прервал шепоток раскатисто, как на строевых занятиях скомандовал:
— Вста-ать! Суд идет!
Суд вошел из алтаря через царские двери. На амвоне, прямо перед царскими дверями стоял длинный стол, накрытый яркой красной скатертью. Суд остановился. Неторопливо обвел взглядом собравшихся. Зал молчал. Не дышал. Все, не мигая, смотрели на незнакомую еще декорацию невиданного еще спектакля. Больше смотрели не на подсудимых — чет на них смотреть, все они знакомы, все здешние — смотрели, в основном, на незнакомых, на приезжих судей, на стол с графином стеклянным, доверху наполненным водой и с алюминиевой кружкой рядом. Главный судья, который был коренником, махнул рукой — дескать, можно сесть. И тут же раздалась команда, такая же зычная, басовитая:
— Са-ади-ись!..
Громыхнули скамейки. И опять все замерло. Непривычная все-таки эта штука, суд. Вроде бы и не настоящий он, без присяжных, без мирового, а все равно по спине, под рубашкой что-то бегает — приучен мужик в страхе жить. И оно никак не забывается, это чувство.
Судья разложил на столе бумаги. Заглянул в них. По переменке в каждую. Явно не торопился. Кашлянул в кулак. Хрипловато начал:
— Слушать меня внимательно.
По залу волной прошел шепот:
— Гляди-кось, как строго.
— Это тебе не дед Ланин.
— Такому вот попадись, сразу засудит.
— Не отскребешься…
— Он чикаться не будет: сказал — слушай внимательно и — будь здоров.
Волна шёпотом докатилась до стен, оттолкнулась от них и так же, не разрастаясь, отхлынула опять к судейскому столу. Пережидавший реакцию зала главный судья, снова опустил голову на бумаги.
— Слушается дело об убийстве комиссара Белоножкина. Дело ведет выездная «тройка» революционного трибунала в составе товарищей Сладких С. А., Кульгузкин Т. Н. и Обухов М. К.
Суть дела была изложена весьма сжато: Милославский приказал, а обвиняемые Винокуров, Чернышев и Кочетов, выполняя этот приказ, убили комиссара Ивана Федоровича Белоножкина, члена партии большевиков с девятьсот пятого года. Вот и вся суть.
— Подсудимый Трофим Чернышев, слушай меня внимательно. Признаете себя виновным в убийстве?
— Признаю, — ответил тот неторопливо, равнодушно.
— По чьему приказу вы это сделали? Или по собственному побуждению?
— По приказу Милославского, — ответил Чернышев. Вздохнул. — Хотя это не имеет значения.
— Раньше на допросах, на следствии вы отвергали приказание Милославского. А теперь признаете. Как это понимать?
— Я же сказал, что это не имеет значения. Могу объяснить. Раньше Милославский был живой и это могло повредить. Поэтому… как это?.. Ну…
— Идею убийства Белоножкина вы брали на себя добровольно, так, да?
— Да, так.
— И если бы даже Милославский не приказал, вы бы все равно пошли бы на это убийство? Так прикажете понимать вас?
— Да, именно так.
— Почему вы убили Белоножкина? Комиссара Белоножкина?
— Он — белогвардейский офицер.
— Вы в этом убеждены?
— Знамо дело. Переодетый офицер.
— Слушай меня внимательно. Этот вопрос, который я сейчас задам, будет главным. Как вы определили, что он переодетый офицер? Как?
— А что определять-то? Его по выправке видно.
Винокуров не вытерпел, встрял:
— И вообще по порядкам, которые он стал заводить в отряде, по дисциплине…
— А вас я еще не спрашивал, Винокуров, — повысил голос судья. — Спрошу — будете отвечать. Я спрашиваю Чернышева: слушай меня внимательно, Чернышев. Как вы определили, что он офицер?
— Так его же видно! — удивленно вскинул брови Чернышев. — Да и Милославский сказал, что — офицер. Вот мы его и кокнули. Не нужны нам офицерские порядки.
— Вы с ним с самим разговаривали? Спрашивали его — офицер он или нет?
Задумался Чернышев: а действительно, можно же было и его самого спросить обо всем этом. Прежде, чем убить, взять и спросить его самого. А с другой стороны опять же — чего спрашивать? Кто тебе сам сознается, что он офицер? Милославский же говорил, что офицер — уж он не ошибется! Да его и так видно.
— Спрашивали его самого или не спрашивали? — повторил судья.
— Разговаривали с ним.
— Ну и что?
— Говорит, что нам работать надо.
— Видишь! — вскочил опять Винокуров. — Он будет командовать, а мы должны опять работать. И при царе работали и при…
— Винокуров! Не устраивай тут митинг.
Винокуров опустился на скамейку, недовольно отвернулся от судей. Он явно не чувствовал себя виноватым. Больше того, он возмущался: как этого понять не могут судьи! Зал-то, например, не сомневался в его правоте, хотя, конечно, ни у кого Белоножкин лично не вызывал неприязни. Дразнило лишь само слово «офицер».
Зал напряженно ловил каждое слово с той и с другой стороны.
— Ну, хорошо, — не повышая тона, говорил главный из судей. — Слушай меня внимательно. Допустим, показалось тебе, что он офицер. Почему ты не пришел к Голикову к председателю Облакома и не сказал ему: дескать, подозреваю? Почему?
— А он сам такой же. Он тоже не иначе, как из офицеров. Ходит такой, на людей не смотрит. Ему дисциплину подавай — чтоб все ему подчинялись. Он, говорят, и Мамонтова хочет подмять под себя — чтоб он ему подчинялся. Знаем мы вашего брата: только бы власть ухватить, только бы сесть на мужика верхом, а там и не подступись к вам.
По лицу главного судьи змейкой пробежал желвак. Лицо посерело. Он молчал, укрощая себя. Наконец, справился.
— К Данилову бы пришел. Он — ваш, тутошний.
— И он туда же рвется. Тоже к власти.
Винокуров опять не вытерпел, бросил реплику:
— Мы против мордования вообще. Не только против офицеров. — И опять отвернулся к стене недовольный.
Судья, с укором посмотрел на него. На этот раз ничего не сказал, слегка погрозил пальцем — происходило подобие детской игры. Залу начинало это нравиться. И вообще это начинало походить на тот самодеятельный суд, который проводил дед Ланин совсем недавно — позубоскалят сейчас и разойдутся.
— Значит — слушай меня внимательно — потому что он заставлял вас работать, поэтому вы решили, что он офицер?
— Мало ли почему, — с досадой ответил Чернышев. — Ясно, как божий день, что он офицер. Тут и к бабке ходить не надо.
— К бабке мы ходить не будем. Сами разберемся… Слушай меня внимательно. Значит, ты считаешь, что и Голиков и Данилов — тоже офицера? Может, и Мамонтов из них же, из офицеров? А? Он тоже ведь за дисциплину и за порядок. А?
Чернышев задумался. Он начал догадываться, что его прямо-таки запихивают в какую-то ловушку, из которой потом ему без чужой помощи не выбраться… А судья говорил: