— В наше суровое время люди зреют не по дням, а по часам. Вчера вы были еще учениками, а сегодня — воины. Атаман приказал поручить вам охрану войскового штаба на походе.
Так польстил неоперившимся птенцам начальник колонны полк. Ударников при выходе из Ольгинской.
Кадетский корпус менее всего готовился к походу. У многих юношей сапоги просили каши, шинели были подбиты ветром. Рукавиц ни у кого. Они только тем и спасались, что бежали, стиснув зубы и сжимая холодными красными ладонями уши.
В виде особой льготы им разрешалось подсаживаться для отдыха на любую телегу. Охрана!
Часа через четыре добрались до Хомутовской. Ее еще до нас переполнили цыганские таборы беглецов. Драп был великий, решительный и всеобщий.
Ни в одной хате не удалось найти угла, чтобы обогреться.
Дальше! Дальше!
К вечеру мороз усилился. Опять публика обогревалась под свинцовым шатром зимнего неба, конвоируя свои повозки. Но «дрожамент» под конец прохватывал и тепло одетых. Кадеты, выбившись из сил на полдороге, забились в щели между тюками клади на телегах и согревали дыханием отмерзшие пальцы.
Мерз и я на своем «Игрушечке-Коньке». Так коллеги прозвали мою лошадь, которая на втором переходе вдруг вспомнила свою цирковую науку. Иногда она поднимала передние ноги и пыталась итти на задних, совершенно не заботясь об участи всадника. Чаще же всего она «умирала», то-есть быстро приседала и падала на какой-нибудь бок, точно мертвая, придавливая при этом мои ноги, если я не успевал их вытащить. Из-за ее любви к искусству я постоянно рисковал слететь с седла или изувечить свои оконечности при неудержимом хохоте публики, которой она показывала свои фокусы.
Квартирьеры отвели для суда в Кагальницкой дом священника. Но когда мы, полузамерзшие, притащились на ночлег, его перехватили другие по праву сильного. Мы и не подумали заикнуться о своем юридическом праве и потребовать эвакуации насильников, а вступили с ними в переговоры и выторговали для двадцати восьми человек половину поповской залы, чтобы разлечься вповалку на соломе.
Подводчики не имели ни малейшего желания спасать великую и неделимую в задонских степях. Некоторые из них убежали еще из Ольгинской; были среди них и такие ловкачи, которые увели своих лошадей. За последними вообще приходилось смотреть в оба, так как их крали, одно учреждение у другого. Как мы ни устали, но должны были караулить свой транспорт, разбив ночь на смены.
Наш рождественский обед, — он же завтрак и ужин, — составили только мясные щи. Но мы их хлебали с большим аппетитом, чем самые изысканные праздничные блюда.
«Елка в Совдепии и елка на Дону», — вспомнил я прошлогоднюю рождественскую карикатуру. Слева — бедная семья, в лохмотьях, грустно сидит вокруг пустого стола, украшенного только горшком с засохшим цветком. Справа — сытая трапеза, подле разукрашенной елки, в богатом доме.
По прихоти судьбы в нынешнем году многие «спасатели отечества» завидовали советской елке, даже в том виде, как изобразил ее белый карикатурист. Там хоть нищие, зато у себя дома. А мы и нищие, и притом бездомные бродяги. У нас даже не было засохшего цветка.
В Кагальницкой простояли двое суток.
«Вдовья станица» — зовут ее казаки. В каждой хате вдовы. За годы мировой и гражданской войны погибло около тысячи кагальницких казаков, мужчин в расцвете жизненных сил.
Пострадал и мертвый инвентарь станицы. Несколько кварталов выгорело до тла, кое-где — отдельные дома. Обгорела даже одна церковь.
И все-таки казачки относились к нам сносно. Только у епископа Гермогена вышел конфликт с хозяйкой, и она погнала его вон из хаты. Святительский сан не остановил расходившуюся бой-бабу.
На третий день праздника я ходил по станице с одним коллегой и разыскивал хлеб для своей судейской «братвы».
Дальновидные казачки крайне неохотно продавали его на «ермаки», а реальных ценностей у нас не было. Мы обошли несколько улиц, заходя почти в каждый дом.
— Нет… Не пекли.
— Пекли для праздника, а теперь весь вышел.
— Пекем только для себя.
Так отвечали, правда, очень вежливо, повсюду. В сенях одной мазанки два коровая, плохо прикрытых салфеткою, не ускользнули от моего взора.
— Не продаем. Самим нечего будет есть.
— Продайте хоть полхлеба. У нас на обед нету.
Казачка, — добродушная баба средних лет, — поглядела на меня с жалостью. Потом взяла нож, отрезала ломоть и подала мне:
— Примите, бедненький.
Кровь прилила к моему лицу. Меня расценивали как попрошайку!
Силясь сохранить спокойствие, я ответил, однако, с нотками обиды:
— Я донской полковник и получаю жалованье. Я хочу купить хлеба, а не прошу милостыни. Все-ж таки вы видите, что перед вами не нищий. Продадите, скажу спасибо, а нет — пойду искать более добрых людей. Иногородние, может, лучше отнесутся.
Хозяйка несколько смутилась и убежала в хату. Ко мне вышел хозяин.
— Уж вы того, господин полковник… знаете бабий ум. Такая их звание и такая их порода, — извинился он и продал мне полкоровая втридорога.
Но я обрадовался, что добыл хлеба, и не скорбел об «ермаках».
28 декабря мы выступили в Гуляй-Борисовку.
— Большевистская слобода: там сплошь живут крестьяне. Держитесь настороже, иначе ночью перебьют всех, — предупреждали нас казаки в Кагальницкой.
Эти слова оказались ложью. Гуляй-борисовские крестьяне так тепло, так человеколюбиво встретили бездомных скитальцев, что даже епископ Гермоген рискнул отслужить всенародно молебен. С кагальницкими казаками у них существовали свои домашние счеты, чуждые политической окраски.
Дальше уже начиналась Вольная Кубань, — Ейский отдел недалеко от границы повстречали толпу казаков, конных и вооруженных.
— Какое войско?
— Всевеселое Донское.
— На фронт?
— Как есть туда. Воевать до победы.
— Каким ветром на Кубань занесло?
— Верховым, советским. Дунул товарищ Буденный, так и летели к щирым кубанцам, задрав хвост морковкой.
— Летели бы и дальше, этак до конца свету, что ли. Чего воротились?
— Вам хотим оставить место на Ридной Кубани. Всем там не разместиться, тесновато.
Это были донские дезертиры. На границе двух казачьих областей стояли заградительные отряды, которые гнали всех строевых донцов назад.
— Треба воюваты, а воны, донци, бисови хлопци, втикают, — возмущенно говорили нам кубанские власти в первой же станице, Ново-Пашковской.
Но они, видя сучок в глазу брата, в своем не чувствовали бревна. Чрезмерное обилие мужчин в кубанских семьях наводило на грустные мысли.
— Да тут все они дезертиры, — объясняли нам беженцы, прибывшие сюда днем раньше. — В каждой хате по паре, а то и по три. До зимы, сказывают, отсиживались в степи. Как дождутся весны, опять думают драпать на этот же фронт. Зеленая армия!
Действительно, каждая кубанская станица представляла из себя настоящее дезертирское царство. Станичные власти знали, видели и ничего не могли поделать с «братами» и детьми, порой же сами укрывали их от отправки на фронт.
Нетрудно было заметить, что в станицах царила скорее анархия, чем осуществлялась власть демократии. Кубанская «цитадель народоправства» ограничивалась только пределами екатеринодарского зимнего театра.
В Ново-Пашковке нас застиг Новый Год, от которого теперь мы уже не ждали ничего хорошего. Оптимисты теперь все перевелись.
— Тут что за заведение? — спросил я донцов, сгруппировавшихся возле плохенькой хатки, с бутылками, кувшинами и даже ведрами в руках.
— Станичный писарь тут живет. Большое начальство.
— Он разрешения на покупку вина раздает, что ли? Разве в этой станице есть винный склад?
— У его самого хвабрика… Дюже хороший первак… На всю станицу гремит егова изделие. Братва еще вчера разведала.
После Нового Года двинулись дальше, в станицу Екатерининскую.
Погода на Кубани стояла совсем не святочная. Ежедневно моросил дождь, растворяя чернозем и превращая его в густой кисель.
Лошади изнемогали, то и дело застревая в грязи. Наши два подводчика давно уже исчезли, слава богу, не захватив свою «худобу». Один бежал из Хомутовской, другой заболел тифом в Гуляй-Борисовке. Судейцы, по преимуществу молодежь, не привыкшая к барству, быстро освоились с лошадьми, а при переездах, в случае надобности, дружно принималась вытаскивать повозки из грязи. Работал, на других глядя, и сиятельный граф Канкрин, позабыв на время и свой титул, и свое высокое происхождение от знаменитого министра Николая I.
В других учреждениях грязную работу выполняли денщики, писаря и другая челядь. Суд сам обслуживал себя.
При передвижении почти все наши юристы брели пешком по громадным лужам, образовавшимся на дороге. Местами вода доходила до колен. Иные выбирались на пахоту, — по-здешнему «стерну»; но тут не хватало силы тащиться долгое время, так как вокруг сапог моментально нарастали тяжеловесные комья липкой грязи.