двери гадалки, несмотря на его вялые протесты: «Поедем есть страсбургский пирог[12]?»
Прорицательница, как ее уважительно называли почитатели, Кирхгоф занимала тесную комнату, наглухо задрапированную тяжелыми темными шторами. На столе тлела свеча, лежала колода карт и что-то похожее на глубокую чашу. Хозяйка беспрестанно курила трубку.
Данзас усадил сонного Пушкина на стул напротив гадалки. Пущин предусмотрительно сел рядом, подпирая друга плечом.
– Мадам! – с пафосом воскликнул Данзас. – Великий Пушкин – прямиком с Олимпа! Желает развеять мглу над своим блестящим грядущим!
– Великий ваш и не вспомнит ничего с утра… – усмехнулась гадалка.
– А мы на что?! – не сдавался Данзас, подкладывая Пущину карандаш и лист бумаги. – Записывай… давай-давай…
Гадалка отложила трубку в сторону.
– Великий Пушкин… – продолжила она, глядя на него в упор. – Дар и правда есть. И дикий, непокорный дух. А где он, там и опасность. И долгий путь. Далекий… Не всегда желанный… Страданий много…
В чаше, стоящей перед гадалкой, вспыхнул огонь. Из него Кирхгоф достала щипцами серо-желтую кость, положила ее в ступку и стала ломать тяжелым пестиком на куски. Затем высыпала получившуюся муку на стол.
– Есть женщина… Сестра? Нет! Подруга? Нет! Жена… – водила она руками по столу, рисуя в костной муке силуэты. – Кто-то уйдет. Близкий? Родственник? А может, друг? Да, друг.
Данзас заерзал на стуле.
– Счастье. Сильно позже. Или смерть и вечность. Сможешь выбрать, – тут голос гадалки изменился. – Белок глаз, кровавый узор сосудов. Бойся белого цвета! Белой лошади… Белой гривы… Белой головы…
Голова Пушкина упала ему на грудь и, не в силах далее держаться, он звучно захрапел.
Очнулся уже у выхода из салона. В голове – туман, фигура гадалки и какие-то обрывочные фразы. Друзья, к счастью, рядом. Данзас вел его под руку на выход, Пущин читал запись с листа бумаги:
– Опасность. Долгий нежеланный путь. Страдания. Жена…
– Сочувствую! – вздохнул Данзас.
– Уход друга…
– Этого не дождешься! – продолжал Данзас и хорошенько тряхнул Пушкина, чтоб тот приободрился. Никакой реакции.
– Потом счастье или смерть и вечность. Бойся белой лошади, гривы или головы…
Данзас, в надежде все-таки разбудить друга, стал хлопать его по щекам:
– Саша! Саша! Саш!
Это подействовало. Пушкин открыл глаза, отшатнулся в сторону и недовольно воскликнул:
– Ай! Да хватит лупить! Мы едем есть пирог?!
И в подтверждение серьезности своих намерений вырвался из рук друга и неровной походкой стремительно зашагал вперед.
– К Беранже! – воскликнул вслед ему Данзас и поспешил догонять.
Ночь обещала бурное продолжение!
Но у выхода из салона компания резко остановилась. Слегка покачиваясь под воздействием шампанского, друзья таращились вперед. Пушкин моргал, пытаясь сфокусировать взгляд.
На улице у самого выхода стоял арестантский экипаж, а возле него человек в черном. Явно ждал их. Тот самый человек, которого Данзас частенько замечал около распоясавшегося Пушкина и пытался убедить себя, что это галлюцинация. Нет, не галлюцинация. Стоит довольно уверенно, реальный человек из плоти и крови, с резким голосом:
– Господин Пушкин, вы арестованы.
Аааа! Так все-таки галлюцинация! Тьфу-ты! Друзья начали громко хохотать – какой еще арест?! Пушкина?! За что?!
– Вас Кюхля подослал? – рыдая от смеха выдавил из себя Данзас и отвесил театральный поклон. – Передайте ему – преклоняемся!
Но в следующую секунду два жандарма, уверенно чеканя шаг, подошли к Пушкину, взяли его под руки и направились в экипаж.
Смех утих, друзья расступились. Стало приходить осознание того, что это все же не розыгрыш. По спине Данзаса пробежал холодок. Пущин в ужасе не сводил глаз с Александра.
Жандармы твердо и уверенно вели Пушкина к двери. Он в недоумении озирался по сторонам:
– Я цилиндр забыл!
Его слова повисли в воздухе. Только руки жандармов еще крепче впились в локти и резко подтолкнули в экипаж. Раз – и Пушкин уже внутри. Два – и дверь с решетками на окнах перед ним закрылась. Три – он уже едет по темным, мрачным улицам совсем недавно такого радушного, заполненного куражом Петербурга. Словно в другой город попал. Промозглый. Сырой. Серый.
Сколько они ехали? Он слышал только стук в висках и совсем не ощущал хода минут.
Экипаж остановился. Руки жандармов снова подхватили его и проводили к двери какого-то здания. Оно выступило из темноты как мрачный корабль из черных волн океана, со скрипом отворяя свою ржавую дверь.
Его вели по коридору. Низкий потолок. Узкий проход. Стены давили с обеих сторон, казалось, еще немного и они просто раздавят его. Сквозь глухой и ровный стук шагов несколько раз прорывался звон цепей. Или это показалось? В самом деле, почему же сразу цепи? Ну, здание. Ну, коридор. Мало ли чем он может оказаться… Стены вдруг расступились и по одной стороне пошли окошки с решетками, а за ними – люди. Узники. Другого быть не может. Такой отрешенный взгляд и серый цвет лица ни с чем не спутаешь. Они бывают только у тех, кто не один день провел в подземелье и потерял надежду на свет.
Потом снова стены и звуки цепей вдалеке. Но теперь он уже точно знал, что ему не показалось.
Наконец они остановились перед дверью с табличкой «БЕНКЕНДОРФ». Пушкин, видимо предчувствуя что-то, сразу запомнил эту фамилию.
Дверь за ним закрылась. Он оказался посреди тесного и душного кабинета, в центре которого за столом сидел его хозяин. Стол был завален бумагами, сам Бенкендорф что-то писал, потом поднял взгляд на вошедшего и тут же снова погрузился в документы.
Тишина. Такая, что слышен скрип пера, и скрип этот почему-то заставлял вспомнить звук цепей из коридора.
Пушкин переминался с ноги на ногу.
Время тянется. Перо скрипит. Нервы сдают. Наконец он не выдержал:
– Да… я думал, что пользуюсь популярностью только среди женщин.
В настораживающей тишине кабинета его голос прозвучал неожиданно. Но Бенкендорф по-прежнему не реагировал.
– Ну, мы же сняли этого карлика со столба… мы дали ему десять рублей, – продолжал Пушкин.
В ответ все тот же скрип пера.
– Шутки в сторону! Я верну Трубецкой ее кошек. Могу идти?
Снова скрип пера. Что ж, видимо, и правда время шуток закончилось.
– Ну, хорошо. Ладно, я все понимаю. Это из-за «обломков самовластья» и портрета Лувеля… Но весело же было…
Перо замерло. Бенкендорф поднял глаза на Пушкина:
– Весело? Тогда, я полагаю, вы и в Сибири не заскучаете.
Пушкин онемел.
Вот к чему были все эти звуки цепей и скрип пера. В ужасе он пытался выдавить хоть какой-то ответ, хоть слово в свое оправдание, да хотя бы просто осознать происходящее, но бесполезно.
Его. Хотят. Сослать. В Сибирь.
Нет, никак не укладывается в голове.