Наконец, в мою пользу сработала еще одна случайность. На следующий день после моего вселения, к нам в камеру водворили еще одного зэка, который был свидетелем моей драки. Он не узнал меня и начал эмоционально делиться с сокамерниками впечатлениями о виденом им вчера событии, о том, как там на одного напали, как он крутился на месте с тем, что висел у него сзади на локтях, защищаясь его телом от грозящего удара ножом, как в последний момент, когда казалось уже не уйти, он умудрился все же достать пистолет и выстрелить. До сих пор я не слишком вслушивался, о чем они говорили. Но его слова попали в резонанс моим мыслям и я тут же отреагировал, сказал, что к сожалению это именно я тот, кто стрелял, что я не хотел попасть, что я этим ужасно мучаюсь. Вся эта совестливая часть моей речи пролетела начисто мимо ушей аудитории. Ее эти проблемы мало волновали. Кроме того это просто азбучная истина для тюремной публики, что каждый свежепосаженный громко клянется, что его посадили ни за что, что это не он, ну и уж в крайнем случае он этого не хотел. (Потом уже в своей проверенной среде он расскажет не только как было, но и еще наврет с три короба, преувеличивая деяние.) Так что мои сожаления, а тем более сама история воспринимались публикой как свидетельство того, что я не такой уж фраер, а может и вообще не фраер. Тем более, что я не местный, а из России, а кто его знает, как там выглядят крутые. Мои необдуманные ответы Нухе лишь укрепляли их в этой мысли.
Уголовники – великолепные психологи и интуитивисты. Сам хищный их образ жизни вырабатывает в них это. Кстати, эти их качества, помимо знания всяких нечестных приемов, хитрости и коварства, дают им то преимущество в драке, которое и породило среди них вышеупомянутую аксиому. Они умеют психологически подавить, запугать противника, или, наоборот вывести его из равновесия, заставить проявить неосторожность. Но в ситуации, когда камера была за меня, психологическое преимущество Нухи сводилось на нет. И Нуха, как уголовник уже опытный, мгновенно на это отреагировал. Нет, он, конечно, не поджал хвост, этого он себе не мог позволить, но изящно славировал, уклонившись от моего ненамеренного вызова на бой. Он сказал: драться я не буду, но я сделаю нож и пырну тебя.
Я тогда и понятия не имел насколь велика фантазия зэков по части изготовления ножей – заточек из самого невообразимого подручного материала, который может оказаться в камере, и насколь она превосходит служебную мысль тюремщиков, направленную на то, чтобы в камере и вообще в тюрьме не было ничего такого, из чего эти заточки можно было бы изготовить. Эта служебная мысль додумалась, например, до того, что нары, которые в России (во всяком случае в романах) деревянные, а Израиле железные, а проволочную сетку в них заменяют полосы железа, приваренные к раме снизу вдоль и поперек. Полосы такой ширины и толщины, что из кусков их можно делать не просто заточки, а вполне приличные финки и при желании даже кортик. Конечно, никакому нормальному человеку не пришло бы в голову выламывать голыми руками кусок такой приваренной ленты. Но зэкам не приходят в голову большинство мыслей нормальных людей. Зато над такими ненормальными как раз и трудится их пытливый ум. И времени и для размышления и для исполнения у них неограниченно и, главное, как правило, нечем его занять. И длинными, зачастую бессонными ночами, запустив руку под собственное ложе зэк дергает и гнет эту полосу пока, наконец, не отломает один край ее. Отломать второй, когда один уже освободился – дело плевое. Ну а заточить отломанный кусок об цементный пол – это уже не проблема. Можно запершись в туалете и опустив затачиваемый конец под воду, которая глушит звук, заточить его так, что даже никто из сокамерников не будет знать, что ты уже обзавелся оружием. Что обычно и делается. И только в канун великих побоищ, когда нет времени на сокрытое изготовление заточек, да и смысла в сокрытии уже нет, ночью из всех камер слышится дружный визг железа, трущегося по бетону.
Ничего этого, как я уже сказал, я тогда еще не знал, поддержка же камеры настраивала меня на еще более бездумное отношение к делу. И невольно входя в навязываемую мне роль, я сказал Нухе уже не без издевки: «А что, нож ты из туалетной бумаги сделаешь?» Дружное ржание подтвердило, что мой ответ понравился. Продолжая лавировать, отступая, Нуха сказал: «Нет, но вот видишь эту швабру? Ночью, когда ты будешь спать, я могу сломать ее и острый конец обломка воткнуть тебе в живот».
Это показалось мне несерьезным, эдаким шутливым окончанием конфликта в обществе джентльменов. Я рассмеялся, подчеркнуто показывая, что оценил его шутку и на этом инцидент вроде бы исчерпался. Последующие довольно бурные события в камере, мои переживания, которые еще далеко не улеглись и новые, связанные с тем, что следствие по моему делу развивалось совсем не так, как я ожидал, и надо мной сгущались грозовые тучи, все это заставило меня вскоре начисто забыть эту историю с Нухой. Тем более, что в этой моей первой камере была довольно дружная атмосфера, пожалуй, как ни в какой другой впоследствии и опять же, как никогда впоследствии я вписался в эту атмосферу и в ней и мы и Нухой сдружились. Но какова была все же моя наивность того периода, я понял лишь, когда дней через 20 Нуха покидал нашу камеру предварительного заключения, отправляясь уже в тюрьму. Прощаясь со всеми, он, когда дошла очередь до меня, протянул мне руку в которой было что-то зажато и сказал: «А это тебе, на память». Когда он раскрыл ладонь, я увидел на ней небольшую железку, плоский ключ типа английского, но раза в полтора-два больше, остро заточенный с одного края. «Помнишь, тогда вначале мы с тобой поцапались? Я тогда отточил этот ключ и хотел ночью порезать тебе лицо. Ну а потом передумал» – сказал он просто, не умея сказать, что потом мы ведь подружились. Да и не приняты в этой среде такие сентименты.
Дружная атмосфера этой камеры и то, что мне удалось в нее вписаться, были не случайны. Камера, в которой я сидел, и вторая, через тамбурок были при полицейском участке Рамлы – маленького, захолустного, провинциального городишки, с патриархальным укладом жизни, где все всех знают, а уж тем более те, что избрали себе судьбу уголовников. Их добровольная (или недобровольная) противопоставленность остальному обществу и малое их число в маленьком городишке, приводили к тому, что все они были практически друзьями детства. И это смягчало характер отношений в их среде по сравнению с большим преступным миром.
Разницу между маленьким «семейным», Рамльским уголовным миром и большим общеизраильским, жестоким и беспощадным, я познал впоследствии на собственном опыте. Но уже в этой камере я наслышался об этом, когда бывалые уже посидевшие уголовники делились опытом со своими товарищами, впервые попавшими за решетку, и готовили их к испытаниям «большой» тюремной жизни. И лица ребят уже показавших себя в деле, но еще не закаленных тюрьмой, бледнели от этих рассказов. Один парнишка участвовавший в ограблении банка, в качестве водителя, с драматической гонкой со стрельбой, в которой он по свидетельству товарищей проявил мастерство и хладнокровие (что впрочем не спасло компанию), наслушавшись этих рассказов, перед отправкой его в тюрьму плакал как ребенок. Не случайно именно тюрьма (большая тюрьма), а не воля является тем ристалищем, на котором окончательно устанавливается иерархия, табель о рангах уголовного мира. И не один авторитет, лихой и крутой на воле до первой посадки, проверки тюрьмой не выдержал.
Отпечаток провинциальности, патриархальности, «семейности» лежал даже на их противостоянии прочему миру, в частности предписанной неписанными канонами войне с их антиподами – полицейскими. Полицейские их и они полицейских знали, как правило, с детства, бывали еще и семейные и соседские связи. Это придавало войне несколько водевильный характер.
Уже на другой день после описанного инцидента с Нухой камера объявила коллективную голодовку по причине якобы плохого питания. Парадокс был в том, что питание на самом деле было просто великолепным, причем не только для тюрьмы, но и для воли. В дальнейшей моей тюремной эпопее я мог лишь мечтать о таком. Объяснялось это тем, что, по непонятным мне причинам в помещении рамльского полицейского участка находился также штаб центрального округа Израиля. И для офицеров этого штаба при участке была кухня. Не знаю, положено ли бесплатное питание для всех полицейских в Израиле, но для этих это было так. А чтобы не делать еще одной кухни и не готовить отдельно для небольшого количества задержанных подследственных, нас кормили с той же кухни теми же блюдами. Мало того, господа офицеры то ли не могли все съесть, для них приготовленного, то ли они не всегда там бывали, но часто зэки, желающие добавки могли получить дополнительную порцию. Я что за порции и что за блюда там бывали. Курица была не просто курицей, а цыпленок табака и порция была пол цыпленка. Халвы выдавалось по стограммовой пачке в день на зэка, но часто сверх этого приносили большую тарелку этих пачек. Каждый день в камеру поступала слегка начатая двухлитровая консервная банка повидла. Такого количества повидла мы не в состоянии были съесть и большая часть его попадала в туалет непереваренной, а иногда этим повидлом кидали в приносящего нам пищу полицейского. Это то повидло я и видел на дверях камеры, в день моего вселения.