Хрупкая память о нем затонула в море страниц, кои мы называем «Греческой патрологией» Поля Миня.
1952
МОНОЛОГ НЕПОКОРНОГО
Я овладел сиротой той самой ночью, которую мы провели при дрожащем свете свечей у тела ее отца. (О, если бы я мог сказать то же самое другими словами!) Поскольку все в этом мире становится явным, весть о случившемся достигла ушей старикана, смотрящего на наш век сквозь злобные стекла своего пенсне. Я имею в виду того старого господина, который руководит мексиканской словесностью, напялив ночной колпак, неизменный головной убор сочинителей мемуаров, и который прошелся по мне своей разъяренной тростью прямо посреди улицы, при полном попустительстве местной полиции. Кроме того, на меня был обрушен едкий поток оскорблений, гневно исторгнутых пронзительным голосом. И все благодаря тому, что бестактный старец — черт бы его побрал! — был влюблен в ту самую нежную девушку, которая отныне питает ко мне отвращение.
О горе! Меня ненавидит даже прачка, несмотря на нашу долгую безобидную связь. А прекрасная наперсница, которую народная молва нарекла моей Дульсинеей, не пожелала выслушать сердечные жалобы своего страдающего поэта. Думаю, что меня презирают даже собаки.
К счастью, эти гнусные сплетни не могут достичь ушей моей дорогой публики. Я — певец аудитории, состоящей из застенчивых девиц и напудренных старушек, приверженок позитивизма. Ужасное известие до них не дойдет, они очень далеки от житейского шума. В их глазах я останусь бледным юношей, что бодрыми терцетами проклинает божественную красоту и выжимает из публики слезы своей белокурой шевелюрой.
Меня очень беспокоят долги перед будущими критиками. Я могу заплатить лишь тем, что имею. Я получил в наследство чулок, набитый затертыми образами, и принадлежу к поколению блудных детей, которые пускают на ветер деньги отцов, но не могут сколотить состояние своими руками. Все, что родилось в моей голове, я получил лежащим в тесном футляре метафоры. Никому не смог я поведать ужас одиноких ночей, когда божественное семя вдруг начинает прорастать в бесплодной душе.
Существует дьявол, который наказывает меня, выставляя на посмешище. Это он диктует почти все, что я пишу, и моя бедная душа, не находя подмоги, захлебывается в потоке строф.
Уверен, что, если бы я вел жизнь более здоровую и упорядоченную, то мог бы во вполне приличном виде перейти в грядущий век. Туда, где новая поэзия ожидает всякого, кто стремится спастись от губительного девятнадцатого века. Но чувствую себя лишь обреченным повторять себя и других.
Когда я думаю о месте, которое мне отведут в будущем, мне представляется молодой критик, говорящий со свойственным ему изяществом: «А вы, любезный, если вас не затруднит, отойдите немного назад. Туда, к представителям романтизма».
И я побреду со своей шевелюрой, опутанной нитями паутины, представлять в свои восемьдесят лет старомодные тенденции замогильными стихами, каждый раз все более неудачными. Нет, господин хороший. Вы не скажете мне: «Будьте добры, отойдите немного назад». Я уйду прямо сейчас. То есть я предпочитаю остаться здесь, в этом удобном романтическом склепе, и пусть мне выпадет роль оторванной пуговицы, роль семени, сметенного вредоносным дуновением скептицизма. Короче говоря, благодарю покорно.
А уж как зарыдают по мне под сенью кладбищенских кипарисов девушки в розовом! Никогда не будет недостатка ни в дряхлых старичках-позитивистах, превозносящих мои бравады, ни в сардонических юношах, разгадавших мой секрет и тайком проливающих по мне мутные слезы.
Слава, которую я полюбил в восемнадцать лет, в двадцать четыре представляется мне чем-то вроде похоронного венка, который разлагается в сырой могиле, источая зловоние.
На самом деле, я хотел бы совершить нечто демоническое, но пока ничего такого не приходит мне в голову.
По крайней мере, мне хотелось бы, чтобы не только по моей комнате, но и по всей мексиканской литературе разлился горьковатый аромат ликера, который я собираюсь выпить, дамы и господа, за ваше здоровье.
ЭПИТАФИЯ
Метким ударом он оборвал жалкую жизнь Филиппа Сермуаза, плохого священника и еще более плохого друга. В Наваррском коллеже он — сотоварищи — украл двести экю, и дважды его шея могла бы узнать, сколько весит его зад. Но дважды, благодаря милости доброго короля Карла, из мрачного застенка он выходил живым.
Молитесь за него. Он родился в скверное время. Когда голод и чума опустошали город Париж. Когда отблеск костра Жанны д'Арк освещал испуганные лица и когда французский воровской жаргон смешивался с английской речью.
В мертвенном свете зимней луны он видел, как волчьи стаи рыщут по кладбищу Невинно-убиенных. И он сам — в центре города — был тощим голодным волком. И когда хотел жрать, он крал хлеб и ловил жареную рыбку в торговых рядах.
Он родился в скверное время. На улицах толпы голодных детей просили Христа ради хлеба. Нищие и увечные заполняли нефы Богоматери, поднимались на клирос и прерывали мессу.
Он прятался в церквях и в борделях. Старый священник, его дядя, дал ему свое доброе имя, а Толстуха Марго-свежий хлеб и свое чудовищное тело. Он воспел несчастья Эльмиры и презренье Каталины; со всем смирением, устами своей матери восславил он Деву Марию. Красавицы былых времен — из старинного гобелена — прошествовали по его стихам негромким и грустным рефреном. В своем бурлескном и трагическом завещании он все отдал — всем. Словно ярмарочный торговец, он выставил напоказ и безделицы, и драгоценности своей души. Голый и хилый, словно репа зимой, он любил Париж, город нищий и грязный. Он изучал мирскую и церковную литературу в прославленном университете Робера Сорбона и получил там титул магистра.
Но всегда попадал из нищеты в нищету. Он познал зиму без домашнего очага, тюрьму без друзей, а на дорогах Франции — нестерпимый голод. Его друзьями были воры, сутенеры, дезертиры, фальшивомонетчики — их либо преследовали стражи порядка, либо вешали слуги правосудия.
Он жил в скверное время. Тридцати лет от роду он исчез — неизвестно куда. Гонимый голодом и страданием, он ушел, как уходит волк, предчувствующий близкую смерть, в самую глушь леса. Молитесь за него.
1950
ЧУДО-МИЛЛИГРАММ
Как-то утром один рассеянный муравей, которого все осуждали за легкомыслие и забывчивость, снова сбился с дороги и набрел на чудо-миллиграмм.
Нисколько не задумываясь о последствиях, он водрузил себе на спину этот миллиграмм и возликовал: ноша ничуть его не обременяла. Вес находки был идеальным и вызывал у муравья какой-то прилив энергии, как, скажем, у птицы — вес ее крыльев. Ведь, по сути, муравьи гибнут раньше срока оттого, что самонадеянно переоценивают свои силы. Возьмем, к примеру, муравья, который прополз целый километр, чтобы доставить в хранилище маисовое зерно весом в один грамм. Да ему потом едва хватает сил добраться до кладбища и там упасть замертво.
Муравей, нашедший чудо-миллиграмм, не знал, как к нему повернется судьба, но двинулся вперед с такой поспешностью, словно боялся, что у него отнимут сокровище. В душе у муравья зрело радостное чувство — наконец-то он вернет себе доброе имя. В приподнятом настроении муравей сделал большой круг, а потом присоединился к своим товарищам, которые, сообразно заданию на тот день, возвращались домой с отгрызенными кусочками салатных листьев. Ровная цепочка муравьев походила на крошечную зубчатую стену зеленого цвета, и на фоне безупречного цветового единства миллиграмм сразу бросался в глаза. Тут уж никого не обманешь.
В самом муравейнике начались серьезные трудности. Контролеры и инспектора, стоявшие на каждом шагу, все неохотнее пропускали муравья с такой странной ношей. То тут, то там с уст этих просвещенных муравьев слетали слова «миллиграмм» и «чудо», пока не дошла очередь до торжественно восседавшего за длинным столом главного инспектора, который смело объединил оба слова и сказал с ехидной усмешкой: «Вполне возможно, что вы принесли нам чудо-миллиграмм. Я поздравляю вас от всей души, но долг повелевает мне уведомить полицию».
Блюстители общественного порядка менее всего способны разобраться в миллиграммах и чудесах. Столкнувшись со случаем, не предусмотренным уголовным кодексом, они приняли самое легкое и обычное решение: отправить муравья в тюремную камеру. Поскольку у муравья была прескверная репутация, дело пустили по инстанциям и поручили его компетентным лицам.
Судебная волокита выводила нетерпеливого муравья из себя, а его запальчивость озадачивала даже адвоката. Глубоко убежденный в своей правоте, муравей отвечал на все вопросы с нарастающим высокомерием. Он даже распустил слух, что в его случае допускается грубое нарушение прав обвиняемого. И еще он сказал, что в ближайшем будущем его недругам придется признать историческую значимость чудо-миллиграмма. Вызывающее поведение муравья навлекло на него гнев всех судейских чиновников. Но обуреваемый гордыней муравей позволил себе заявить, что он чрезвычайно сожалеет о своей причастности к такому мерзкому муравейнику. После этих слов прокурор потребовал смертной казни.