– И ты… каждый раз? С каждым?..
– Да сколько вас, каждых-то? – искренне удивляется Клавдия. – Что я, мужика не могу иметь, хотя бы раз в год, но чтоб досыта?
– Можешь, – бормочет он и поворачивается, устраиваясь поудобнее, а она понимает его движение по-своему, валится на него, накрывает большим телом, ерзает:
– Ну! Ну!
– Не понукай, – хмурится он, но против воли тащит ее сорочку по толстым бедрам, освобождается от исподнего сам, она приподнимает голый огромный зад и, медленно покачивая им, снова опускается на начальника конвоя все с тем же односложным, но с разными интонациями:
– Ну! Ну? Ну-уууу!!!
* * *За стеной на такой же узкой койке спит шкипер, свесившись ногами в кирзовых сапогах на пол. На столе пепельница, полная окурков, у кровати на полу полупустая бутылка водки. Светится глазок радиоприемника «Родина», сквозь шум, треск, завывание эфира доносится торжествующий голос диктора:
– …первым свою подпись под Стокгольмским воззванием поставил генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин, главный защитник мира во всем мире!
* * *Молодой конвойный, сменившись с поста, ходит по корме баржи, ищет Верку. Вдруг его внимание привлекает квадратное отверстие в палубе, неплотно прикрытое деревянной крышкой. Он опускается на колени, приподнимает крышку, смотрит. Глаза долго не могут привыкнуть к темноте, но уши чутко улавливают Веркин голос, он незнакомо, волнующе нежен, гибок, певуч:
– Цыпочка моя, лапочка, лоскуточек, тряпочка!
Наконец молодой конвойный видит Верку, она лежит прямо перед ним внизу, на каких-то тряпках, задрав платье, и поглаживает руками темный лобок, а рядом сидит, зачарованно следя за ее действиями, мальчик, ее сводный брат. Но вот Верка тянет его на себя, снимает с него штанишки, и мальчик тычется в нее, старательно и бестолково, как заведенный.
Конвойный со стоном отползает от люка.
* * *Дима и Андрей стоят у борта, смотрят на баржу-тюрьму.
– Сколько у нашей страны еще врагов! – взволнованно говорит Дима. – И ведь как маскируются! И в партию пролезли, и в армию, и на посты большие! Кому же верить, Андрей? Кому верить?
– Мы так Вам верили, товарищ Сталин,Как, может быть, не верили себе.
– Что это?
– Не что, а кто. Михаил Исаковский. «Слово товарищу Сталину».
Вы были нам оплотом и порукой,Что от расплаты не уйти врагам.
– Ты прав, надо верить только товарищу Сталину. Если бы не он, мы не победили бы фашистов. Страшно представить, что было бы!
– А что страшного?
– Да все страшно! В рабстве у врага!
– А сейчас ты не в рабстве?
– Я – свободный советский человек!
– А это? – кивает Андрей на баржу-тюрьму. – Разве не рабство?
– Это наши классовые враги! И без ужесточения борьбы с ними нам не построить коммунизм!
– Палач так же несвободен, как и жертва. Свободными можно стать только вместе.
– Ты что? Выпустить преступников?
Андрей цедит медленно, словно нехотя:
– Каждый имеет право на преступление.
– И мы с тобой?
– Каждый!
– И на убийство? Неужели ты смог бы отнять чью-то жизнь? Не на войне, а так?
– А если война в душе?
– А совесть?
– А она сама может убить – если ты не убьешь. Совесть – страшнее любого лагеря.
– Ты серьезно?
– Нет, я смеюсь. Ха! Ха! Ха!
Появляется Маруся, на этот раз она в черных сатиновых шароварах и тельняшке с подвернутыми рукавами; волосы уложены в тяжелый узел на затылке.
– О! – говорит Андрей. – Сама Афродита!
– Вам бы смеяться. А дядя Петя сказал, чтобы я по-рабочему оделась. Палубу буду мыть.
Дима порывисто произносит, не сводя с нее глаз:
– Вам очень, очень к лицу!
– А вот товарищу не нравится!
Андрей прижимает руку к сердцу:
– Нравится, ей-богу, нравится.
– А бога нет! – бойко парирует Маруся.
– А что же есть?
– Есть материя, то, что видят все.
– И все?
Маруся растерянно смотрит на Андрея.
– А что такое родина?
– Ну это… Наша страна, которую надо любить.
– А ты ее видела?
– Да как же ее увидишь? – смеется Маруся. – Она ж большая!
– А Бог – он еще больше! – говорит Андрей и уходит.
Маруся глядит ему вслед.
– Он что, и впрямь в бога верит?
Дима встает рядом с Марусей, нежно смотрит на нее с высоты своего роста.
– Не думаю. Наука давно доказала, что бога нет. Сейчас такие чудеса в мире происходят, что никакому богу не под силу. Ты радио слушала?
– Про что?
Дима смеется:
– Я вообще спрашиваю.
– Конечно! У нас в деревне радио на столбе, а у дяди Пети есть радиоприемник!
– Представь: в Москве говорит товарищ Сталин, а ты его слушаешь в своей деревне! Разве это не чудо?
– Так это по проводам передают!
– А здесь, на лихтере, какие провода?
– Я вспомнила, мы изучали немного. Это радиоволны!
– Вот! А есть еще электроволны! Например, ты включаешь лампу – и зажигается электрический свет!
– Это я знаю, к нам в деревню тоже скоро проведут электричество.
– Но оно передается по проводам, а скоро будет так: стоит такой же приемник, как радио, и все, никаких проводов. Ты включаешь его, и загораются электрические лампочки. Можно где угодно будет так получать электричество – на полярной станции, на острове, где живут рыбаки!
– А ты почему в рыбаки пошел, а не в институт?
– А мне жизнь повидать захотелось! Что я знал? В школу ходил, музыке учился, с тетей Зиной английским языком занимался, на катке катался, в пионерский лагерь ездил. В армию взяли – тоже ничего не видел, война уже кончилась. А тут такая возможность: себя испытать, свои силы. Да и матери помочь. Говорят, у рыбаков заработки большие.
– Я тоже маме помогать буду. – Маруся вздыхает. – Когда я уже увижу ее.
– Ты приедешь или она приедет к тебе.
– Кто? – смеется Маруся. – Деревня что ли?
Не о матери скучала Маруся, а о деревне своей, словно предчувствовала, что никогда уже не увидит ее: пожалела судьба-злодейка, а погубили руки людские, управляющие громадными машинами. Через пятнадцать лет превратится ее милая быстрая река в мутное, без течения, штормовое море, под волнами которого навсегда будет погребена Марусина деревенька, и даже дом ее не станут вывозить на новое место, посчитают нерентабельным.
* * *Поздний вечер, но еще по-северному светло. Караван делает оборот перед знаменитым порогом, который откроется только с рассветом.
На скалистом берегу бакенская избушка, мачты с шарами и треугольниками.
– Федор Федорович, – кричит шкипер, – давай-ка сплаваем к бакенщику, рыбкой разживемся.
– И я с вами! Сметанки возьму! – встревает Клавдия. – И молочка бы не мешало.
– Да что мы, сами сметанки не возьмем? – возражает шкипер. – Сиди на барже, стереги врагов народа.
Оглядывается на начальника конвоя: ловко, мол, я ее. Начальник конвоя хранит молчание, не поощряющее продолжение разговора в таком направлении.
Шкипер спускает на воду лодку, и они с начальником конвоя плывут к каменистому берегу. Федор Федорович в дождевике, скрывающем его погоны и канты, на голове накомарник, услужливо предложенный шкипером.
Поднимаются по узкой тропке к домику. Перед ним аккуратные грядки. Недавно прошел дождь, краски предельно чисты, тревожаще пахнет полынью и укропом.
Пока шкипер торгуется с бакенщиком, Федор Федорович с неожиданной для себя покорностью идет под навес вслед за женой бакенщика, одетой в ватник и до самых глаз по-староверски повязанной платком. Та льет молоко, накинув на ведро марлю, накладывает в кастрюлю ложкой густой, как масло, сметаны и между делом приговаривает:
– Как в прорву, все как в прорву, везут и везут…
До начальника конвоя не сразу доходит, что речь идет не о его ненасытной утробе, а о той «прорве», которой он служит сам, от которой получает, со всякими надбавками, страшно сказать, какие деньги, да еще на всем готовом, и гимнастерка, и сапоги, и брюки диагоналевые – все от этой прорвы, а сколько можно еще вот так, без счету, но по закону – и тушенки, и макарон, и рыбы всякой, и икра у него на столе не переводится, и выпивка дармовая. И вдруг Федор Федорович плотнее запахивает дождевик, ему почему-то не хочется, чтобы бакенщица увидела его галифе с кантами да гимнастерку с погонами, а ведь как надо бы? Документы спросить, может, прячется тут, в глухом углу, без документов, опера вызвать, но эти зеленые берега, тихая вода, запах травы после дождя что-то сделали с его душой, или что там у материалиста и коммуниста Ф. Ф. Козлова вместо нее было. И деньги он вывалил не считая, и уж бакенщица сама отобрала, сколько посчитала нужным, а остальное отодвинула, и он не смог, как хотелось ему, впервые в жизни сказать: «Берите! Все берите!» Что-то он такое в этой бакенщице увидел, чего давно не встречал уже ни у кого: достоинство, то, от чего отвык за эти годы, как отвыкали узники прошлого от света, а нынешние – от тьмы, потому что вынуждены круглые сутки жить при электричестве, как отвыкают на Севере от солнца, от зеленой травы, от цветов, от запаха полыни и укропа.